Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мне велено, государыни, везти вас в Чудов монастырь.
– Дозволь шубу надеть, – смиренно попросила Евдокия Прокопьевна.
Дьяк разрешил. Принесли шубу и для Федосьи Прокопьевны, а боярыня возьми да повались на лавку.
– Шагу не сделаю!
Илларион понуждать Морозову не посмел, но слугам шепнул:
– Несите свою госпожу хоть на креслах, хоть на горбу.
Слуги догадались взять с лавки красное сукно. Поплыла боярыня, как в люльке. Евдокия Прокопьевна шла сама.
В монастыре сестер разлучили. Евдокию заперли в крохотной келье, Федосью принесли в палату, где ее ждали митрополит Павел, архимандрит Иоаким, из думных – Илларион Иванов да подьячий Тайного государева приказа.
Боярыня соизволила перед дверьми палаты стать на свои ножки. Войдя в палату, сотворила поклоны перед иконой Троицы, а на церковные да светские власти только бровями повела. Тотчас села на лавку у стены.
– Восстань, Федосья Прокопьевна! – сказал ей митрополит. – Ты ответчица, мы есть суд.
– Я не тать, чтобы меня судить. Чужого не брала, зла и в мыслях не держала.
– Восстань, боярыня! Мы – уста великого государя.
– Не вижу я здесь царя.
– Коли перед нами гордишься своим боярством, так мы люди смиренные, – сказал Иоаким. – Но дело-то царское. Встань!
– Не знаю за собой вины. Господь призовет к себе, тогда не токмо встану, ниц кинусь.
– Государя твое упрямство не обрадует! – Митрополит Павел навалился грудью на стол, словно желая придвинуться к боярыне. – Вельможная Федосья Прокопьевна! Ты женщина мудрая, не ради поучения, а во славу Творца напомним и тебе, и себе: Бог есть любовь. Мы к тебе с любовью, Федосья Прокопьевна. Не гнушайся нас. Вся беда, грянувшая на твой дом, – от старцев и стариц, прельстивших тебя, дабы поживиться от щедрот твоих. Довели тебя до сего бесчестия – на судилище приведена. Раскольницы, как осы, упорхнули к иному улью, иных доверчивых и чистых душою ядом своим жалят. Да и зачем много словес: покорись царю и ступай домой, живи, радуйся свету Божьему.
– С великою бы покорностью поклонилась свету государю. Пусть только молится, как молился его дедушка, святейший патриарх Филарет! Как его батюшка, блаженнейший самодержец Михаил Федорович. Как заступник всей земли Русской преподобный отче Сергий со всеми святыми его дивной обители.
– Нет в тебе мира, боярыня. Нет в тебе любви, Федосья Прокопьевна! Но скажи, неужто не дорог тебе Иван Глебович, твой сын? По его имени быть ему с возрастом первейшим среди бояр, но твоя вражда к самодержцу ставит крест на его службе.
– Говорите, что Бог ваш любовь, а любовь в пытку обращаете, в кнут. Вам бы душу исполосовать до крови, владыки!
– Неужто желаешь разорения? – закричал Иоаким. – Государь в единый день отнимет нажитое всем родом Морозовых! За час, за миг сверзишься из боярского достоинства в нищие, в бродяги! И сыну уготовишь то же, что и себе.
Федосья Прокопьевна сидела сгорбясь. Соболья шуба ниспадала на пол, мех темный, как глубь бездонная, а сверху словно бы свет искрами.
– Говорите, прельщена старцами да старицами. Ни! Ни! Поставить вас рядом с ними – ангелы заплачут, а Сатана расхохочется. От тех старцев и стариц – истинных рабов Божиих – аз, грешная, истинному пути Христову и благочестию научилась. И о сыне моем перестаньте расточать хвалы и угрозы. Я Христу, свету, клялась быть верной до последнего моего издыхания. Ради Христа живу – не ради сына.
Митрополит Павел поднялся. В левую руку взял новоизданный «Служебник», правой коснулся иконы Спаса.
– Скажи нам кратко, Федосья Прокопьевна. По сей книге причащаются благоверные царь и царица, царевичи и царевны. А ты? Ты причастишься ли?
Распахнула боярыня глаза.
– Не причащусь! Се книга – Никоново издание. Не хочу душе моей развращения.
– Так как же ты о нас-то всех помышляешь, еретики есмь? Матушка праведная, опомнись!
– Враг Божий Никон своими ересями аки блевотиною наблевал, а вы ныне его скверну подлизываете.
Митрополит рухнул на стул. И тогда взвился Иоаким. Закричал, багровея:
– Что ты, владыко Павел, зовешь безумицу матерью, да еще и праведной? Се не дщерь Прокопия, се не Морозова! Избави Бог! Имя ей – бесовский выродок!
Ответ был спокойный, ясный:
– Беса проклинаю. По благодати Господа моего Исуса Христа, хоть и недостойная, но аз дщерь Его есмь. А вот вы – змеиный Никонов хвост.
* * *
В ту ночь икалось низверженному патриарху Никону: до утра, переменяясь, допрашивали, уговаривали, ласкали обещаниями боярыню Морозову златоустые дьяки и подьячий, игумены, архимандриты.
Никону в Ферапонтове не спалось. Вставал, пил воду. Но икота снова поднимала с постели, и, вконец изнемогши от бессонницы, опальный князь Церкви зажег свечу, сел писать слезное моление великому государю.
Сердце нехорошо ударялось о ребра: просить гонителя о пощаде – радовать целую свору, для которой слезы бывшего властелина – лакомство.
Осилил зачин и отложил перо, задул свечу.
Лежал, постанывая. На одиночество обрекал себя в годы молодые, чуя великие силы и стремясь к высшей мощи духа и слова. И вот – одинок. За всю Россию Бога молил, а если кто и поминает теперь, так раскольники – проклиная.
Самого опасного супротивника, царицу Марию Ильиничну, Бог прибрал. Молодая царица – приживалка в доме Артамона Матвеева. Артамон – друг царя с детства, всегда был его руками, а теперь – голова!
Досада разбирала. В патриархах знать не хотел всех этих стольников, дьяков, подьячих – мелюзгу. А среди них иные исполняли царскую службу, ему, гонимому, сочувствуя. Артамон-то был свой.
Увы! Не искал ты, Никонище, участия всех радеющих о тебе. Презрением от себя гнал… Царице написать? Как бы не взъярился Сам… Артамону? Не напортить бы. Коли Татьяна Михайловна помалкивает, а она в Тереме среди первых, стало быть, не время посылать ходатаев к Тишайшему.
– Да быть ли иным-то временам?! – снова простонал Никон, икнул.
Подвывая от немощи, от ничтожества, поднялся, напился из ведра. Запалил свечу от лампады.
Писал размашисто: «Ради моих вин отвержен я в Ферапонтов монастырь шестой год, а как в келье затворен – четвертый год. Теперь я болен, наг и бос, и креста на мне нет третий год».
Подумал, чем еще пронять тупое царево бесстрастие. Тишайший – добрейшая душа, но неприязнь его – хуже проклятия. Ледяная гора. Никакими слезами эту гору не растопишь, никакими словами не расколешь.
«Стыдно и в другую келию выйти, – писал Никон, – где хлебы пекут и кушанье готовят, потому что многия части зазорные неприкрыты. – Совесть-то, чай, должна вскопошиться в его царском боголюбии… Еще подналег: – Со всякой нужды келейной и недостатков – оцинжал. Руки больны, левая не поднимается, на глазах бельма от чада и дыма, из зубов кровь идет смердящая, и они не терпят ни горячего, ни холодного, ни кислого. Ноги пухнут, и потому не могу церковного правила править. А поп у меня один, и тот слеп, говорить по книгам не видит. Приставы ничего ни продать, ни купить не дадут…»