Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забытый револьвер падает на пол.
Яд проникает в сердце Жана-Ги. Он с трудом проглатывает леденяще-жгучий комок и впадает в оцепенение на грани между сном и оргазмом, а терпкий на вкус язык шевалье, шершавый, как у кошки, исследует воспаленные изгибы полости рта. Он вдруг обхватывает хрупкую голову с аккуратной прической, держится за нее, чтобы они могли еще теснее прижаться друг к другу, и чувствует, как им обоим в лица осыпается пудра, похожая на грязный городской снег. Ленточка в волосах шевалье развязывается, его тщательно завитые локоны раскручиваются, как водоросли, подхваченные ледяным потоком. И в тот же самый момент одна пола его огненно-красного камзола распахивается — как будто по мановению фокусника — и обнажает холодную белую плоть: нигде под кожей не заметно биение пульса, сосок на груди отвердел, но остался таким же бесцветным…
О да, да, да…
Жан-Ги чувствует, как руки шевалье, нетерпеливые, царапающие, расстегивают пуговицы брюк и освобождают его восставшую в странном красном сумраке плоть. Потом он видит, как шевалье двумя пальцами щелкает по вспухшей артерии на бархатистой коже и открывает еще один кровавый ручеек, сбегающий к уретральной впадине. Жан-Ги даже не успевает вскрикнуть от неожиданной и резкой боли.
Ад и дьяволы!
Шевалье, наблюдая за ним, слегка усмехается от удовольствия. Потом его губы растягиваются, словно у орущего кота, язык дрожит от вкуса крови, пропитавшего воздух. Он почти пускает слюну.
Народ, Революция, Высшее Существо, пожалуйста…
Губы еще приподнимаются. Показываются клыки. Изящная голова шевалье опускается, словно в нечестивой молитве…
…О Боже, Иисусе, нет…
…и он принимается пить.
Через плоть бедер до мозга Жана-Ги каким-то образом доносятся бессвязные слова, а он сглатывает желчь, и весь его добродетельный мир тускнеет и уменьшается до булавочного острия непереносимой боли и невыразимого, неестественного экстаза; он начинает извиваться, истекает кровью, теряет сознание.
Нет, гражданин, не покидай меня. Не сейчас, когда…
Мы так… так близки…
— Мы еще встретимся.
А в 1815 году Жан-Ги поднимает голову и видит, что кровавое пятно расплывается под его растопыренными пальцами и принимает знакомые очертания, словно на стене возникает ужасный мираж. Пятно, оставшееся после смерти Дюморье, каким-то образом снова становится свежим, словно стена — и вся комната — истекает кровью.
Штукатурка краснеет и разбухает, обваливается внутрь, и сама стена заметно вздувается. Жан-Ги, оцепенев, видит, как из-под нее высвобождается то, что так долго находилось внутри, как сквозь зловонные, размокшие обломки, сквозь слои глины и крови проступает сначала одна рука, потом вторая, потом одно плечо и другое. И вот появляется торс, одетый все в тот же полуистлевший бархатный камзол, он изгибается, протискиваясь через отсыревшую грязь, появляется мертвенно-бледная шея, откинутая назад, как у готовой к удару кобры, следом — такое же белое лицо и волосы, все еще присыпанные окаменевшей пудрой. Очки с красными стеклами сбились набок, и пустые глаза обращены в сторону Жана-Ги…
Ужасный призрак бывшего шевалье дю Прендеграса встряхивает мумифицированной головой и смотрит на Жана-Ги из-под припорошенных пылью ресниц. Он приоткрывает рот, деликатно кашляет и выпускает белый клуб пыли, потом хмурится, слыша, как хрипят его давно неиспользуемые легкие.
Упирается пустым взглядом красных глаз в лицо Жана-Ги. Говорит:
— Как сильно ты изменился, гражданин. — После паузы добавляет: — Однако это неизбежная участь недолговечных существ.
— Дьявол, — шепчет Жан-Ги, позабыв об атеизме.
Нет, мсье. Это слишком большая честь для меня.
Шевалье шагает вперед, увлекая за собой обломок стены. Жан-Ги слышит, как осыпаются осколки камней, и у него звенит в ушах. Он поднимает ладони, прижимает к ушам, как будто простой жест может остановить ужасное — существо? — видение, уже полжизни преследующее его в ночных кошмарах.
Шевалье замечает его смятение и слегка усмехается; зубы у него все такие же белые, не пострадавшие от времени, и горчат из воспаленно-розовых десен наподобие иголок, как у акулы… Неужели их в самом деле стало больше, чем прежде? Неужели они вырастают один за другим, чтобы выпасть после очередной трапезы, которой так давно не было?
Зубы, кажется, даже светятся, словно молочно-белое стекло. Ждут…
…насыщения.
— Конечно, я кое-что слышал, пока находился в стене, — продолжает шевалье, быстрыми, короткими взмахами стряхивая с себя остатки штукатурки, — К примеру: за исключением некоторых мелочей, вроде убийства короля, ваша хваленая Революция в итоге закончилась ничем. А потому, раз на троне восседает корсиканский генерал, бывшим террористам вроде тебя приходится завоевывать новые… позиции.
Ладони все еще подняты вверх, но они стали влажными и покраснели от крови, поскольку его «недуг» вернулся с повой силой, интенсивнее, чем в тот момент, когда была обнаружена гора трупов в квартире Дюморье. Жан-Ги стоит, не в силах стряхнуть оцепенение, голова кружится, кожа стала скользкой от холодного пота, смешанного с горячей кровью, — и крови намного больше, чем пота. И чтобы заговорить, ему приходится глотать кровавые сгустки, застрявшие в горле. Голос искажается, звучит сдавленно и с каким-то булькающим присвистом.
— Ты… — с трудом выдавливает он. — Ты… все подстроил… чтобы меня…
— Ну, конечно, гражданин Санстер. Я послал девушку, чтобы заманить тебя к себе, а потом оставил на тебе свои метки, как тебе давно известно. Как я и…
…говорил тебе.
Или… ты не помнишь?
Сдерживаемые воспоминания и ощущения рвутся наружу мощным потоком: затрагивают и нёбо, и соски, и плоть. Гематома на запястье распухает и раскрывается зловещим цветком. Злопамятный поцелуй шевалье, наполняющий его вены леденящим ядом.
(Если я не смогу остановить кровотечение, я умру.)
Он едва шевелит онемевшим языком.
— Ты и с Дюморье проделал то же самое.
— Именно так.
Одна рука с длинными когтями поднимается и касается лица Жана-Ги, очень легко — скользящим успокаивающим жестом, — но Жан-Ги отшатывается назад, поскольку даже мимолетное прикосновение пальцев шевалье способно вызвать сначала кровоподтек, а потом и открытую рану.
— Будь прокляты твои глаза, бывший аристократишка!
— Да, да. — Потом намного спокойнее: — Но я могу все это остановить, ты же знаешь.
Я. И только я.
Соблазнение, потом заражение, потом исцеление — за особую плату. Преданность до самой смерти…
А потом?
Прендеграс, несомненно, и Дюморье поймал в такую же ловушку, только давным-давно; или Дюморье сам предложил себя, склонился к этим ногам в красных башмаках, и его даже не пришлось соблазнять и вводить в заблуждение этой неравной дьявольской сделкой? Может, он пришел к Прендеграсу по своей воле, даже с радостью; и так же охотно перерезал себе горло, продолжая служить этому неживому существу, чтобы оросить кровью штукатурку на стене, в которой надежно скрывался его повелитель?