Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дочка родилась в девяносто первом, и к приезду Нисиро была уже человечком. Болела, правда, частенько. Климат петербургский никак не способствовал крепости здоровья. Дрянцо погодка, одно слово. Но дела шли хорошо – так хорошо, что и не собирался Илья Абрамович менять петербургскую промозглость на солнечное Черноморское побережье. И в мыслях такого не держал, хоть и видел, что и жене, и дочери тут невесело. Ему и самому не слишком тут нравилось, однако он не на гулянки сюда приехал. А бросать дела посередине дороги он не привык. А тут ещё принесла нелёгкая этого басурманского мальчишку, и Эцуко так вспомнилась.
— Здравствуйте, Илья Абрамович, — улыбаясь, тщательно выговорил Нисиро и поклонился.
— Ну, здоров, коли не шутишь, — проворчал Уткин, оглядывая гостя. — Экий же ты стал. И не узнать! Дела у тебя какие? Рассказывай, помогу, если смогу.
— У меня только одно дело, Илья Абрамович, — снова поклонился Нисиро. — Быть рядом с Вами и исполнять вашу волю. Таков мой долг.
— Ну, хорош поклоны-то отвешивать, — поморщился Уткин. — Чего это ты выдумал-то опять, какой долг ещё?! И как ты меня нашёл вообще?
— Вы известный человек в Петербурге, Илья Абрамович, — отвесил Нисиро очередной поклон. — Сестрица моя Эцуко велела вам кланяться и благодарить вас за ваши доброту, великодушие и щедрость.
— Эко ж ты болтать-то по-русски выучился, — усмехнулся Уткин. — Говоришь, как пишешь.
— Я много учился эти шестнадцать лет, Илья Абрамович, — продолжая сиять, склонил Нисиро голову, продемонстрировав безукоризненный пробор.
— Что Эцуко, как поживает она?
— Эцуко умерла три года тому назад, Илья Абрамович, извините, пожалуйста, — аккуратно вздохнул Мишима. — Она прожила интересную жизнь, всегда вспоминала о вас с безмерным уважением и ни о чём не жалела. Простите, пожалуйста, если я вас огорчил этим известием.
— Борух даян а-эмес, — проворчал Уткин и отвернулся. На мгновение, не больше, — но отвернулся-таки. — И что ты теперь делать собираешься?
— Служить вам и вашей семье в меру моих скромных способностей. Оплата мне не нужна, вы знаете. Я ваш должник.
— Ты это брось, самурайские свои штучки, — нахмурился Уткин. — Работы у меня для тебя немало найдётся, это верно. А платить я буду по совести, людей своих я не обижаю, и тебя не обижу, никто на Уткина не жаловался ещё. Грамоту русскую знаешь, конечно?
— Не только русскую, Илья Абрамович. Английскую и французскую, а также китайскую и корейскую, ежели нужда в таковой возникнет. Про японскую и речи нет. Приказывайте, я буду с радостью исполнять вашу волю.
Не дал Бог Уткину сына, зато послал ему самурая Нисиро Мишиму. Чего не видел Илья Абрамович, то видел Мишима своим басурманским глазом. И дело у него в руках спорилось так, что всерьёз задумал Уткин его своим душеприказчиком объявить. Вот уж не думал, не гадал! Не то что бы Илья Абрамович какое недомогание ощущал, — вовсе нет. Но все, как известно, под Богом ходим, думал он, и седьмой десяток вот-вот разменяю. Чего ж, Нисиро – парень расторопный, и за дочкой присмотрит, и за Эстеркой, случись что.
Умница был Нисиро и молодец, хотя и не без странностей, однако же. Одно слово – самурай. Своим домом жить отказался. Так и состоял при Илье Абрамовиче. Прислугу вымуштровал – что твой капрал. Боялись они его страшно. Как посмотрит, как зашипит – еле слышно, но так, что сердце в пятки обрывается. И воровать престали совсем. Уткин никогда не ловил их за руку, хотя обижался – разве не платит он щедро за работу?! Такие люди уж, прости, Господи. А Мишиму боялись пуще, чем самого хозяина, потому что хозяин, хоть и жид, а все ж таки свой, родной, рассейский. А этот… И знали, что пальцем может человека убить. Без всякого револьвера. И Уткин знал. Чему там Мишима за эти годы такому выучился, было Илье Абрамовичу неведомо. Но то, что наука эта была в известной степени смертельно опасной, имел он возможность удостовериться лично. Имел, имел, — потому как не перевелись на Руси лихие людишки, охочие до чужого достатка. И должок свой Мишима сполна отработал. И не раз. Вот только на разговоры на этот предмет самурай Мишима из клана Сацумото не поддавался. Улыбался и кланялся, рожа басурманская, и гнул своё, как ни в чём не бывало. Долг, мол, платежом красен. Порядки завёл во всём доме японские – это, значит, чистоту, порядок и ничего лишнего. Где ж это видано, ворчала прислуга, чтобы живой человек каждый день в лохани плескался, — нет, чтобы в баню по субботам, как все приличные люди! Так и чахотку подхватишь за милую душу, прости, Господи, не про нас будь сказано! Мишима только улыбался и от своего ни на дюйм не отступал. И чему-то такому потихоньку Голду, золотко ненаглядное, подучивал. Вроде не открыто, но и не таясь особенно. Плохому же не научит, думал Уткин, пускай возится, маленькой нравится, да и Нисиро приятно. Вот только жениться не желал никак, голова – два уха. Нет, монахом-то не ходил, конечно. Но про то, чтобы остепениться, и слышать ничего не желал.
А в девятьсот первом Эстерка заболела. И снова – чахотка, что же это за наказание такое, Готэню![115]Нисиро – тот как с ума спятил. Что только не вытворял! Травы какие-то, отвары, иголки свои чёртовы втыкал, мял и вертел бедную Эстерку, что твою куклу. Не помогло. Поздно спохватились, видать. За год спалила проклятая болезнь жену. Э-эх!
Опять зажил Илья Абрамович бобылём. Только и радости, что Голда, золотко ненаглядное, да Нисиро, надёжа купеческая. Стал Уткин даже в синагогу захаживать. Потянуло на старости лет. От дел Илья Абрамович не то чтобы отошёл, но как-то интерес к ним проявлял всё меньше и меньше. У Мишимы и без его интереса шло, как по маслу. Голде исполнилось двенадцать, отдали её в частную гимназию Зайончковского, одну из лучших в столице.
Годы щелкали – один за другим, словно зубчатые колёсики в новомодной выдумке – электрическом счётчике. И войну с Японией пережили, и беспорядки, которые племянники в Одессе громко называли революцией. Ну, бунт – он и есть бунт, хоть горшком назови. В войну едва удалось прикрыть Мишиму паспортом, выдав его за корейца. Так и стал Нисиро Мишима Николаем Петровичем Кимом. Да так до самого последнего дня своей жизни и оставался.
Но это потом, много, много позже. А пока – подрастала Голда, золотко ненаглядное, так, как принято в гимназии, прозывалась – барышней, Ольгой Ильиничной. На учителей не жалел Илья Абрамович денег – а на что они годны, деньги-то, ежели не на добрые дела да на ученье, что, как известно, свет? И уроки фортепьяно, и танцы, и языки иностранные – английский, французский, немецкий, испанский. А японскому у Нисиро выучилась. И не только щебетать – так ловко навострилась рисовать кисточкой, да иероглифы выписывать, — любо-дорого посмотреть, загляденье!
Беда пришла, откуда не ждали. Вернулась Голда-Оленька со званого вечера у подруженьки дорогой, Натальи Бельской, в канун Рождества на новый, тысяча девятьсот девятый, вошла домой – да что там вошла! — влетела! Словно на крыльях ангельских! — и всё стало ясно Илье Абрамовичу, как Божий день.