Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если можете, на остальные 11½ гульденов вышлите мне тоже запрещенное у нас сочинение Владимира Соловьева – La Russie et l'Église Universelle; Paris, Nouvelle Libraire Parisienne4; издатель Savine. В достоинствах этой книги – как бы она ни противоречила с известной стороны моим убеждениям – конечно, уж не ошибешься. Можно не разделять мнения автора, что центр Вселенской Церкви должен быть непременно в Римском папстве[98], но надо сознаться, что он самый гениальный из современных нам мыслителей, точно так же, как Лев Толстой (в «Войне и мире», в «Карениной») – самый гениальный из нынешних романистов; Эд. ф. Гартману – далеко до него, во-первых, потому, что диалектика Соловьева гораздо увлекательнее и яснее, чем у него (его «История теократии библейской» – верх блеска и ума!), а во-вторых, практический выход в жизнь у них обоих – как небо от земли. У Гартмана – буржуазный мелкий стоицизм, весьма и без того распространенный на трудовом Западе, и в будущем все большее и большее уравнение, однообразная и безвыходная зависимость лиц от общества, старческое торжество печального сознания над бессознательным, то есть над всеми чувствами и страстями (хорошими и порочными – все равно), и, наконец, по достижении доступного на земле совершенства в этом сознании и познании и себя, и мира – тоска, бесцветность и всеобщая жажда смерти от скуки[99]. Ведь – иногда и теперь – нечто подобное проглядывает, когда есть и неравенство, и войны, и азиатские «варвары», и много еще простых и диких людей. <…>
Вообразите себе человека живого, молодого еще и полного силы, какие еще есть теперь, слава богу, – вообразите, что он стал искренно и твердо на точку зрения Гартмана… Он только что вступает в жизнь и хочет действовать – что же ему делать? Что? Когда Гартман не дает ему даже того утешения, которое доставляют своим последователям вожди и учители социальной революции; эти последние говорят: «Жертвуй собой, иди на смерть; ты служишь постепенному водворению полного равенства и рая на земле». Ученик Гартмана (понявший хорошо сущность его учения) должен сказать себе: «Не все ли равно? Стоит ли чем-нибудь жертвовать для будущего человечества, когда сам Гартман очень ясно доказывает, что оно (человечество) тогда только поймет вполне весь безвыходный ужас своего положения, когда прогресс принесет уже все доступные ему плоды, ибо прогресс ведет к тому, чтобы каждый человек наименее зависел от природы (от сильного физического труда, от болезней, от голода, от непогоды и урожаев) и как можно больше от общества (от эгалитарного деспотизма всех над каждым)». И тогда станет ясно, что корень страданий не вовне, а в нас самих. Люди обеспеченные и не обуреваемые при этом страстями нестерпимо скучают. Значит, на практике жизни, человеку, последовательно исходящему из Гартмана, остается жить без идеи, а только по личным наклонностям, вкусам и выгодам. Можно и так, можно и этак. Ибо религии с их загробной жизнью – детство и вздор. Благоденствия земного никогда не будет, а разнообразного и пышного развития тоже теперь уже ожидать трудно – все идет к одному знаменателю!
Вот правильный выход в жизнь из учения Гартмана. Что касается до Соловьева, то он при всем своем высоком метафизическом полете дает мистицизмом своим практическую возможность выяснить путь жизни и для своей души, и для национального призвания. Примирение Церквей, подчинение Папе, ограниченная только Церковью власть русского царя, пекущегося о наилучшем материальном устройстве жизни (охранительный социализм). Таким был его идеал года 2–3 тому назад. Не знаю, что в этой последней книге. Оригинальную славянскую культуру он считает и невозможною, и даже вредною, как помеху соединению Церквей. Сочувствовать, Вы понимаете, я этому не могу, но, сознаюсь Вам, что Соловьев – единственный и первый человек (или писатель, что ли), который с тех пор, как я созрел, поколебал меня и насильно заставил думать в новом направлении. Вы-то лучше других знаете, что ни Аксаков, ни Хомяков, тем более ни Катков, ни даже Данилевский вполне не удовлетворяли меня. Я чувствовал, что я перерос их моею мыслью, и если я не сумел выразить ее, эту мою мысль, в моих сочинениях ни достаточно популярно, ни достаточно научно, ни достаточно завлекательно, ни достаточно убедительно, то этот сравнительный неуспех ни разу не колебал во мне внутренней веры моей в особое культурное призвание России. В первый раз Соловьев заставил меня задуматься и поколебал меня. Поколебал не личную и сердечную веру мою в духовную истину Восточной Церкви, необходимую для спасения моей души за гробом. (Он этого и не ищет; он также верит, что в православии можно спастись точно так же, как и в католичестве: «обе враждующие сестры-Церкви соединены, по его мнению, внутренним единством благодати».)
Он поколебал, признаюсь, в самые последние 2–3 года, мою культурную веру в Россию, и я стал за ним с досадой, но невольно думать, что, пожалуй, призвание-то России чисто религиозное… и только! Ибо если даже и допустить, хотя бы и с реалистической точки зрения, что перед концом света (земли и человечества), всячески рано или поздно неизбежном, воцарится на время то высшее материальное благоденствие с нестерпимою душевною скукой, о которой пророчит Гартман (весьма правдоподобно), то ведь все-таки предварительной-то борьбы, работы, побед, поражений, неожиданных, то приятных, то ужасных открытий, стеснений и разделений, предстоит еще столько (особенно если вспомнить, какие есть еще миллионы нехристиан на земле), что будет время и для России исполнить какое-то (теперь еще неясное и спорное), но, во всяком случае, великое назначение.
Будет ли это та новая, пестрая, своеобразная культура, о которой мы с Данилевским мечтали (увы, едва ли!), или исключительно соловьевское религиозное призвание, последнее возрождение вселенского христианства для последней отчаянной борьбы с безверием (или антихристианством, анти-Христом), или, наконец, то разрушительно-социалистическое назначение, возможности которого на Западе с нашей стороны (не