Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каблуков разразился громким ненормально визгливым смехом. Он, наверное, хотел захохотать, но так как смех тот был притворным, вызванным злобой, то и походил он скорее на крик от боли, будто какому-то карлику прищемили дверью палец ноги. Игумнов даже глазом не повел. Он ожидал такой реакции. Он и хотел вызвать ее, чтобы Каблуков разозлился и наговорил как можно больше (авось взболтнет чего-нибудь).
– Нет, ну, какие ж тут деньги?! – Отдышавшись, он больше не смеялся, но все еще хмыкал носом, изображая, что презрительно усмехается, было очевидно, что он задет, и задет довольно глубоко; он помотал головой, с неудовольствием шмыгнул, достал платок и высморкался. – Эх, мсье Игумнов, главный редактор несуществующей газетенки, учитель эмигрантской словесности и отец мертвой журналистики в изгнании, вот как вы меня, значит, мелко оценили, – он снова покачал головой, вздохнул и усмехнулся еще более язвительно. – Вы меня разочаровали. Я вас переоценил. Неважный вы психолог, Анатолий Васильевич, неважный… Боюсь, мой ответ уложит вас на лопатки. Будете сейчас биться в истерике.
– Валяйте. С нетерпением жду истерики.
– В Россию должны поехать все. В том числе и мы с вами, мсье Игумнов. Мы и есть те люди, которые ее преобразуют, потому что мы – совесть народная. Все последние поколения, те, кто родились в тридцатые, они впитают нас, они изменятся, они поймут, кого вырезали большевики, поймут, чего лишены были предыдущие поколения и какой могла бы быть Россия. Только с нами вместе Россия вновь станет собой! И это возможно, только если мы туда уедем.
– Вы хотите, чтобы мы туда полетели и стали бомбами, которые упадут в бездонный колодец народной совести. А если нас просто уничтожат?
– Всех?
– Всех или почти всех.
– Нет, всех не вырежут. Так или иначе, в любом деле жертвы неизбежны.
– Жертвы… Ну-ну… Так, допустим, а если нет никакой народной совести? Я понимаю, вы, возможно, психологом стали…
– Есть! – воскликнул Каблуков и ударил кулаком по столу. – Я знаю.
Его глаза блестели от ярости.
– Это всего лишь теория, которая, возможно, связана с вашим собственным чувством вины, а?
– Нет! Я тут ни при чем.
– Ладно, все равно, я не верю ни вам, ни в вашу теорию народной совести. Мне она кажется жалкой ширмочкой. Настоящую вашу цель вы мне не сказали. Впрочем, я не нуждаюсь. Мне и так все ясно. Я сказал вам, что я думаю. На лопатки вы меня не уложили. Истерики не случилось. Всего доброго. Не хочу вас видеть. Насмотрелся. Дверь. – Игумнов, не глядя на Каблукова, махнул рукой, небрежный жест брюзги, который выводил очень многих нерадивых авторов. Каблуков вздрогнул от ярости. Глаза его вспыхнули и тут же погасли, он побелел.
– Напыщенный высокомерный глупец, – прошипел он. – Жалкий старик.
– Ну все. Идите, идите.
Каблуков порывисто встал, еще раз напоследок кулаком ударил по столу и пошел к дверям. Там он столкнулся с Розой Аркадьевной, которая несла кофе на подносе, грубовато оттеснил ее (чашечки возмутились) и распахнул дверь.
– А я вас вспомнил, мсье Каблуков, – крикнул Игумнов запланированную фразу (он давно его вспомнил). – Вы читали лекцию о православном фашизме в тридцать первом, что ли, году…
Дверь громко хлопнула.
– А как же кофе? – спросила Роза Аркадьевна.
– Ну, мы с вами попьем.
Un jour noir plus triste que les nuits[164]. Всю неделю мы с Сержем не расставались, он у меня зажил, ему было страшно. Он говорил, что боится исчезнуть.
– Вдруг и я, как Тредубов, возьму и исчезну, Альф?
– Ерунда, – отвечал я, – невозможно.
– Но Тредубов же исчез! С ним случилось, почему со мной не может? Или ты не веришь?
– Серж, я не знаю. Я не был с вами в машине тогда. Как мне поверить? Сам рассуди, может человек взять и раствориться в воздухе? Что тебе здравый смысл шепчет: нет, он шепчет, не может.
Серж тянул волосы, закутывался в покрывало и лежал на софе, выставив свои огромные ноги в рваных носках. Я его успокаивал, говорил, что верю ему, но, возможно, произошло нечто такое, о чем он просто не может говорить…
– Нет, – стонал он, – нет, не так…
Я пытался поговорить с Николаем, хотел расспросить насчет того странного письма, но он избегал встречи с нами, однако встреча все-таки состоялась, только никто и представить не мог, что она произойдет при таких мрачных обстоятельствах. Было пасмурно, несколько дней то шел, то затихал дождь. Суббота. Сначала пришел Крушевский. Он был взволнован. Сказал, что только что разговаривал с Каблуковым. Тот сам к нему постучал: Саша затаился, думал не открывать, но тот сам влез, дверь открыта была, он вошел, как ни в чем не бывало предложил прогуляться. Они отправились в сторону Аньерского моста, прошли по rue de Château, Каблуков все время говорил, он был очень подавлен, пытался вызвать в Александре жалость к себе.
– Александр, меня здесь никто не понимает, – брюзжал он, – признаться, я разочарован в людях. Я не должен себе этого позволять, но так получается. Поэтому я уезжаю. Сначала в Англию, там подам на советское гражданство, а потом, когда получу разрешение на переезд, вернусь на Родину.
Крушевский ему не поверил, но объяснить нам почему, не смог.
Каблуков выглядел старым, усталым, восковым. Они свернули к церкви Св. Женевьевы, зашли внутрь, постояли; Алексей Петрович тихо восхищался, вздыхал и смотрел на все, как будто прощаясь, – и взгляды и вздохи Каблукова казались Александру притворными.
Вышли, по Аньерскому мосту перешли на другой берег, все время почетный секретарь какого-то там общества продолжал брюзжание:
– Вера моя в людей слегка подорвана. Люди не верят. Или они верят во что-то другое. Большинство думает, что СССР – это какая-то темница. Их обманывают мелкие людишки, которые приехали из Советского Союза и, соблазнившись красивой и легкой иностранной жизнью, не хотят возвращаться. Потому что там им предстоит работать, отстраивать страну, жить трудовыми буднями, а здесь им видится превосходная возможность увильнуть от трудностей и ответа за свои поступки. С одной стороны, заполучить на подносе Париж со всеми своими изысками и развратом, а с другой – схорониться… Многие тут не понимают, что имеют дело с необразованными, ленивыми беглецами или предателями, власовцами и прочим отребьем, кто прислуживал немцам, вступил в их войска, стрелял в своих. Разумеется, они не хотят возвращаться, а такие, как Игумнов и Лазарев, из этого драму делают. – Перейдя мост, Каблуков остановился поглядеть на Сену, на чаек, на Разбойничий остров, опять вздохнул. – Люблю это место, но у Боголеповых полный хаос. Они тоже утратили веру. Легко разбилась их вера, как фарфоровая чашка. А не должна была, не должна… Вера дает надежду. Вера связывает человека с жизнью. Вы – по-настоящему верующий человек, Александр. Именно поэтому я с вами говорю теперь. Я решил, что вы будете последним, с кем я говорил во Франции. Я уезжаю. Больше не вернусь. Вера должна связывать человека с будущим, в конце концов. Без веры нет и будущего. Если вера не обновляет тока дней, не вносит в них надежды на то, что в новых днях, благодаря вере, будет приятная новизна, то и смысла жить нет… У тех, кто уехал, у тех, с кем я говорил, у них есть вера! Они устремлены! Ах, как приятно смотреть им в глаза, как они светятся! Вера в новую жизнь там сильнее и больше, чем вера в Бога. Вот с чем я столкнулся в СССР. Там верят в светлое будущее сильнее, чем все католики и православные верят в Бога. Я был этим поражен. И знаете, я почувствовал, что там я ближе к Богу. Я такое там почувствовал, такие у меня были ночи, такие просветления по утрам… Не описать! И это не все, далеко не все… Я верю, что у меня многое получится там, в России, потому что я вижу первые всходы, первые изменения, которые начались уже давно, о чем предупреждали мыслители. Например, поразительная вещь, но в СССР сейчас власть соборная, это то, о чем писал Спасовский[165]… Много удивительного происходит в нашей стране, и не жить в ней, упускать эти чудеса, означает лишать себя самого прекрасного, что только дано русскому человеку в жизни.