Шрифт:
Интервал:
Закладка:
23 мая 1937 года
Москва. ЦПКиО имени Горького
Кривошеин проснулся от дикого вопля, будто на кошку наступили. Еще не открыв глаз, он заученно сунул руку под подушку, скатился с кровати на пол с маузером в руке и открыл глаза. Нина забилась в угол, завернутая в простыню. В свете ночника Кривошеин наткнулся на ее панический взгляд.
– Что? – спросил он шепотом: вдруг кто-то за дверью или даже в доме.
Нина не отводила от него широко раскрытых глаз, и он понял, что дело не в ком-то, а в нем. Он опустил маузер.
– Ты! Это ты! – всхлипывала Нина.
Кривошеин встал с пола голый. В этом все дело. Идиот!
Вчера они выпили в ресторане. Нина учила его танцевать танго. Еще выпили. Смотрели фейерверк, кричали «ура!». Целовались в темноте под деревьями. И оказались в ее постели непреднамеренно и закономерно.
И вот проснулись.
– Это ты! Ты! – Она будто покойника увидела.
– Да, это я, – согласился он. – Но это ничего не меняет.
Как он мог забыть? Разделся догола … В темноте Нина звезду не заметила, но когда включила ночник, увидела его спину …
– Это та звезда? Как это может быть? – бормотала она.
– Пожалуйста, успокойся. Да, это та звезда. Ну и что?
Он взял ее на руки и перенес на кровать. Она безропотно позволила себя уложить и укрыть и все смотрела, смотрела на него, пытаясь, видимо, разглядеть в этом еще недавно Кривошеине того самого сказочного Анненкова.
– Значит, вас зовут Леонид? – уточнила она с панической деловитостью.
– Когда-то звали. Мы снова на «вы»?
– Не знаю … Вы же теперь другой человек. Был один человек – и вдруг …
– Я все тот же. Перестань выкать, раздражает.
– Ты убил его?
– Кого?
– Того – Кривошеина?
– Нет.
– Как же ты им стал?
– В точности, как я рассказывал, только наоборот. В двадцать первом году в Харбине я слег с холерой. В больнице познакомился с Кривошеиным, ровесником из местных, тоже холерным. Когда он умер, я взял его документы. Там каждый день умирали, врачи не успевали запоминать пациентов, так что никто подмены не заметил. Я сразу же уехал в Россию, как только выздоровел. Вот и все.
За окном светало. Четыре утра. Кривошеин, завернутый в простыню, сидел на стуле. Нина тихо лежала, укрытая по горло одеялом. Привыкала.
– И там, в Харбине, ты написал этот роман?
– Это не роман.
– Ты хочешь сказать, все это было?
Кривошеин помолчал, будто сверяясь внутри себя: было – не было.
– Было.
– То есть ты приехал в Харбин, после всего того … что было?
Кривошеин кивнул. Нина еще подумала, вытянувшись под одеялом, словно по стойке смирно.
– Зачем ты врешь? Хочешь поразить меня? Зачем? Ты меня пугаешь!
– Ты права. Прости. Я сочинил это.
Еще подумала.
– А звезда? А все, что ты знал о нас с папой и братом? Ты не мог этого знать … Голова идет кругом.
– Поспи.
– А ты не превратишься в кого-нибудь еще?
– Нет.
Она смотрела на него изучающе, требовательно.
– Если все правда, ты страшный человек. Но почему-то я не боюсь тебя.
– Потому что я – твой спаситель.
– Кто бы ты ни был, ты теперь все, что у меня есть …
Кривошеин сел на кровать и взял ее за руку. Нина отвернулась к стене и скоро засопела. Он сидел тихо, боясь разбудить. Зачем он рассказал ей? Зачем показал тетрадь? Это было лишнее. Можно было сказать, что он спасает ее, потому что любит. И она поверила бы, и все было бы проще. Но – нет. Эгоизм, потребность признания. Потребность прощения – осознанного, осведомленного. «А может, я все-таки люблю ее?» – предположил Кривошеин и тут же внутренне рассмеялся. Нет! Красива, но не умна и не так уж обаятельна. Но дело не в этом. Любовь свою он потерял. Единственную. Отма.
Он лег рядом, прижался к ее голой спине и осторожно обнял. Думал: «Бедная, бедная девочка; бедный, бедный я».
Из записок мичмана Анненкова
30 августа 1919 года
Вошла. Шаги, шум платья. Кто она? Запах ни о чем не говорит. Аромат один на всех – тот единственный парфюм, купленный у китайца еще в Гумбуме. Вот шаги говорят, но невнятно – по глиняному полу босиком. У нас так условлено: они снимают туфли, прежде чем войти. Я сижу в пустой комнате в полной темноте – в той самой комнате Замка на Пруду, где лежал воскресший. Непонятно, для чего она, – без окон. Двери расположены одна против другой. В одну можно войти из внутренних покоев, а в другую выйти прямо на террасу.
Она делает несколько шагов и останавливается. Слушаю ее дыхание – тишина это позволяет. Тишина абсолютная, будто тьма укрывает нас от звуков внешнего мира. Еще несколько шагов – и снова она замирает. Я должен назвать имя. Только шаги и дыхание – никаких других примет. Такие правила.
Маша ступала мягко и сразу заполняла собой пространство. И температура в комнате будто повышалась на градус или два.
Ольга четко обозначала каждый шаг, и, хотя ступала босыми ногами, мне казалось, я слышу стук каблучков. А дышала она тихо, почти беззвучно, будто пушинку сдувала с атласной подушки.
Настя старалась сдержать порыв, подделаться под старших, но всегда безуспешно. Ступала осторожно, но нетерпение все равно передавалось мне мельчайшими колебаниями воздуха от ее подрагивающих коленок и приоткрытых в волнении губ. Ее я узнавал чаще других, и это ей, конечно, нравилось.
Татьяна входила плавно и уверенно. И безмятежность слышалась в ее дыхании, будто она спала на рассвете летнего дня в беззвучном колыхании альковных шелков.
Я должен был назвать имя. Если угадывал – поцелуй Принцессы.
– Маша, – сказал я.
Моей щеки коснулись губы и дыхание.
Дверь на террасу распахнулась, и Маша воссияла белым платьем и солнечным нимбом вокруг волос. Если бы не этот разоблачительный портал, Принцессы могли бы жульничать и целовать меня в ответ на любое имя. Маша светилась в проеме двери. Это длилось мгновение, но я успел заметить странный блеск в ее глазах.
Татьяна, потом снова Маша. И снова Татьяна, Ольга, Маша, Ольга, Настя, Татьяна … В тот день я не ошибся ни разу. Получая заслуженные поцелуи, я непостижимым образом чувствовал в них печаль.
Игру