Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я видел.
– Ты немного похож на актера, который там играет.
– На Уоллеса Бири?[65]
– Чушь не мели.
– Ладно, спасибо. Не сочти, что я возвращаю тебе комплимент, но ты – вылитая Кэй Фрэнсис[66].
Последние слова он произносит, обернувшись к Пато, и смотрит на нее, пока не гаснет ракета.
– Подумать только, что сейчас, в это самое время, где-то в мире люди ужинают, идут в кино или на танцульки… Ходят, не пригибаясь, не боясь схлопотать пулю.
– К чему ты это говоришь, товарищ капитан?
– Ты навела мои мысли на это.
Он подошел чуть ближе, и теперь они соприкасаются плечами. Пато не отстраняется. Снова чувствует, как пахнет от него потом и грязью, и это почему-то приятно. Они стоят неподвижно, и Пато думает, что эта близость вселяет в ее душу покой. Дарует защиту от тьмы и неопределенности.
– А мы заблудились в каком-то другом, нелепом мире, – говорит она.
– Сотворенном каким-то пьяным жестоким богом.
Пато выпрямляется, отдергивает плечо и вновь становится сознательной коммунисткой, на уровне инстинктов понимающей диалектику. Приходит в себя, как будто ей плеснули в лицо холодной водой.
– Боги умерли, – твердо, сухо и решительно говорит она. – И мы здесь для того, чтобы человечество точно уяснило себе эту историческую истину.
– Сдается мне, у человечества полно других забот.
Пато задумывается.
– К этому меня не готовили, – наконец признается она.
– К поражению?
– К сомнениям.
– Вот как?
– К спорам о сомнениях.
– А-а…
– Коммунист обсуждает лишь непреложные данности. Поэтому я читала книги, слушала ученых людей, пока не пришла к выводу, что все уже определено раз и навсегда: марксизм – единственное решение, классовая борьба и так далее… И потому меня так удивило, что кто-то не видит это так же ясно, как я.
– Говоришь в прошедшем времени, товарищ Патрисия.
– Потому что раньше думала, что грань между пагубным и полезным, между демократией под контролем буржуазии и диктатурой рабоче-крестьянских масс – совершенно очевидна.
– А разве нет?
Она медлит, мысленно подбирая слова:
– Я видела, как люди отдают жизнь, не крича «Да здравствует Республика!», и вообще ничего не кричат. А просто падают и замирают навсегда.
– Да, это так.
– Я раньше думала, что…
Пато осекается. Еще одна ракета взлетает в небо и медленно опускается за кладбищем. На этот раз слышится отдаленная стрельба. Капитан поворачивается туда, и девушка видит его лицо в профиль, освещенный белесоватым неживым светом.
– А теперь нет? – спрашивает он, продолжая вглядываться в кладбище на взгорье, будто врезанном в черноту ночи.
– И теперь тоже. Или хочу так думать.
Ракета гаснет, и у Пато на сетчатке ослепленных глаз остается печальная улыбка Баскуньяны.
– Много нас было – таких, кто считал так же.
Разливая по небосводу дрожащий свет, спускается ракета, а трое солдат лежат, распластавшись по земле и мечтая зарыться в нее поглубже.
Ориоль Лес-Форкес, прильнув щекой к земле, краем глаза видит в этом белесоватом свете напряженные лица своих товарищей – Сантакреу и Дальмау. Двадцать минут назад они вылезли из траншеи и, описывая полукруг, доползли до Рамблы – или до того места, где предполагали найти ее, – время от времени переворачивались на спину и пытались сориентироваться по звездам. Чтобы двигаться бесшумно, сменили альпаргатами свои солдатские бутсы на гвоздях, обмотали тряпками пряжки ременной амуниции и вооружились лишь пистолетами, ножами и гранатами «Отто» – по четыре на брата. Цепочки с ладанками и нательными крестиками приклеили к телу пластырем – чтоб не брякали. Даже хруст сломанной ветки или шорох тел, по-змеиному извивающихся в сухой траве, могут услышать за несколько метров.
– Luce meridiana clarus[67], – шепчет Агусти Сантакреу.
– Заткнись, придурок, – еле слышно одергивает его Дальмау.
Когда ракета гаснет, трое снова ползут вперед. Отталкиваются от земли локтями, коленями и пальцами ног. Гранаты у пояса цепляются за камни и выбоины в земле, мешают двигаться. Пока лежали, мокрые от пота рубахи просохли, и стал пробирать влажный ночной холод. Лес-Форкес даже стискивает зубы, чтобы не стучали.
Странная штука жизнь, думает он. Или какие-то ее изгибы и повороты. Случалось слышать, что Бог любит парадоксы, подтасовки, трюки и фокусы, тяжелые шутки, любит подвергать смертных испытаниям, глубоко заглядывать к ним в голову и в душу, проверять их веру на излом. Если бы ему, благовоспитанному и порядочному юноше-студенту из круга высшей барселонской буржуазии, пившему аперитивы на террасе «Моки», кутившему в «Боадас», сидевшему в абонированной ложе театра «Лисео», потомственному карлисту, рассказали три года назад, что он будет ползти к марксистским окопам и вжиматься в землю, когда на небе виснет ракета, хохот его донесся бы до бронзовых ушей Христофора Колумба, стоящего на знаменитой колонне в порту. И что сказали бы приятели из «Сиркуло», если бы увидели его и Агусти Сантакреу? И барышни, с которыми они привыкли проводить время? И Нурия, где бы ни была она сейчас?
В кустах монотонно стрекочут сверчки, и это добрый знак. Значит, все спокойно – ну или так кажется. Через несколько метров Ориоль вновь поднимает голову к звездам. Судя по тому, сколько уже и в какую сторону они ползут, позиции красных должны быть совсем близко. Когда еще не стемнело окончательно, сержант Хикой привел всех троих туда, откуда просматривалась местность, дал бинокли, указал направление и ориентир – изуродованную обстрелами рощицу с ореховыми деревьями, превратившимися в черные обрубки. Вон там их окопы, сказал он. Доберетесь до орешника – и упретесь.
И снова ползет Лес-Форкес – тело напряжено, во рту сухо, сердце бьется вдвое чаще, чем обычно. Чем ближе красные, тем больше хочется помолиться, однако перед тем, как отправиться сюда, патер Фонкальда благословил его, Дальмау и Сантакреу, предварительно исповедав и перекрестив, и последнее, что слышали они, уползая на ничейную землю, было его негромкое: «Ступайте с миром, дети мои».
Ладно, говорит он себе, надо выбросить из головы все, что непосредственно к делу не относится. А если начать сейчас бормотать молитву, погружаясь в темный омут страха, неотъемлемого от нее, то это рассеет внимание, не позволит собраться и сосредоточиться на том, что предстоит сделать сейчас. Сейчас и здесь – на ставшей еле уловимой грани между жизнью и смертью. И потому капрал всего лишь прикасается кончиками пальцев к отводящему пули амулету, который пристегнут английской булавкой к петле рубашки. Он слышит, как дышат рядом товарищи, как с шорохом движутся их тела по земле. Если резко остановиться, Сантакреу, ползущий следом, натыкается на него и с досадой бормочет нечто невнятное.