Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мартин Буцер, монах-доминиканец из Шлештадта, покинул свой орден в 1521 году и присоединился к Зиккингену, в окружении которого свел знакомство с Эколампадосом. Став священником прихода Ландштуле, он женился на богатой монахине и отправился проповедовать новое учение в Виссенбург. В эту пору он поддерживал равно доверительные отношения и с Лютером, и с Цвингли. «Проповеди мои, — писал он Лютеру, — столь действенны, что во всем Страсбурге не сыщешь ни одной женщины, которая с Библией в руках не смогла бы опровергнуть всех католических священников вместе взятых». Буцер не относился к числу богословов, глубоко убежденных в своей правоте. О нем говорили, что его учение проникнуто духом двусмысленности и дипломатичности, — способ, равно пригодный, чтобы угодить всем и каждому и оттолкнуть от себя всех и каждого. Шпенглер писал: «Как много мог бы я вам рассказать, если бы вздумал поделиться теми неприятностями, что доставляют нам страсбургские мечтатели. Особенной ловкостью отличается среди них Буцер, в котором ни на миг не заподозришь человека прямого и искреннего». В другой раз он зашел еще дальше, прямо назвав Буцера «хитрецом и притворой». Также и Лютер не раз жаловался на непостоянство Буцера, именуя его болтуном и лицемером. Самому Буцеру эти оценки нисколько не мешали с успехом продолжать вести свою примиренчески-пропагандистскую деятельность. В конце концов он вслед за Меланхтоном открыто выдвинул требование восстановить церковную иерархию, однако сформулировал свой призыв столь резко, что даже Меланхтон счел его папистом. Окончательно устав от брожения умов и моральной распущенности, одним из инициаторов которой был он сам, Буцер переехал в Англию, где закончил свои дни профессором Кембриджского университета.
Авиньонский францисканец Франсуа Ламбер познакомился с учением Лютера во время стажировки в Виттенберге, откуда он уехал в Страсбург. В этом городе он не обнаружил ничего кроме «клеветы, зависти, лжи и злословия». В своих проповедях он излагал иной, нежели у Лютера, взгляд на евхаристию, вступил в спор с Буцером, считавшим его «абсолютно никчемным человеком, преисполненным самолюбия и тщеславия». Протестантский пастор страсбургского прихода Сент-Этьен Энгельбрехт, прежде служивший коадъюнктором при епископе Шпейера, обвинил Буцера и Капитана в стремлении восстановить папский гнет. Одновременно Буцер обличал Энгельбрехта как лукавого лицемера. Гербель выступил против Энгельбрехта, но попутно отругал и его оппонентов за недооценку католических институтов. Лютер прислал ему письмо с горячей поддержкой, уверяя, что Гербель остается его единственным рупором «среди всех этих хищных змей, тигров и пантер». Циглер, попытавшийся было образумить спорщиков и положить конец склокам, добился лишь того, что его самого выслали из Страсбурга.
На самом деле Лютер весьма смутно представлял себе, что творится в Страсбурге. Если учесть, что вокруг каждого из упомянутых богословов сложился собственный кружок единомышленников, разносивших его идеи среди широкой публики, то легко вообразить, к какому сумбуру это приводило. Об этих господах, гордо швырявших друг другу в лицо самые грозные обвинения, доподлинно знали одно: все они были антипапистами. Но вот их позитивная программа для многих оставалась загадкой. Вряд ли имеет смысл подробно описывать картину, характерную для Германии в целом. Далеко не столь пестрая, как в Страсбурге, она, конечно, отличалась рядом оригинальных черт, но и без того очевидно, что ситуация с богословским учением Реформации, какой ее видели Лютер и Меланхтон, сложилась странная и непонятная.
В десятилетие, последовавшее за событиями в Шмалькальдене, в душе Лютера произошли перемены, удивительным образом возвращавшие его в прошлое. В конце 1531 года ему сообщили, что мать его тяжело больна и практически умирает. Очевидно, семейная жизнь способствовала пробуждению в нем сыновних чувств, поскольку он направил матери (от которой, напомним, видел больше равнодушия, чем искренней теплоты) полное сердечности письмо: «Милая мамочка! Получил от Якоба (своего брата. — И. Г.) письмо, из которого узнал о вашей болезни. Как жаль, что я не могу сейчас быть рядом с вами. Я ваш сын, а вы моя мать, и как хотелось бы мне оказаться среди тех, кто способен принести вам утешение». И он напоминал матери, что Иисус Христос — «Спаситель всех несчастных грешников, которые перед страхом кончины отдаются Ему и твердят имя Его».
Этот призыв к Христову милосердию и тревожные мысли о грядущем спасении как будто отбросили его на 20 лет назад. За что умирающая старая женщина должна благодарить Бога? За то, что Он избавил ее, как и его самого, «от папистских заблуждений». «Они учили нас строить свое спасение на делах и монашеской святости. Они показывали нам нашего Искупителя Христа не как единственный источник утешения, но как строгого судию и деспота».
Но Мартин Лютер так и не нашел утешения. Он создал целое учение, из которого логически вывел возможность ощутить себя защищенным, но резкий возврат к мыслям и чувствам 20-летней давности показал, что никакого мира в душе он так и не обрел, а давняя душевная рана так и не за-рубцевалась. Именно в этом следует искать источник его постоянного недовольства окружающими, вечного ворчания и резкой грубости, упорного стремления поливать грязью все и всех подряд. Его надежды на согласие с собой рухнули. И даже если внешне он стал вести себя гораздо спокойнее, в сердце его по-прежнему бушевали бури.
Примечательно, что подавляющее количество «нечистот», которыми изобилует его творчество, использовавшее, кажется, все существовавшие немецкие и латинские выражения, имеющие отношение к акту дефекации и частям тела, принимающим в этом участие, всегда было направлено против двух главных врагов Лютера — дьявола и папы. В навязчиво повторяющемся образе смердящих фекалий, вновь и вновь проникающем в его сочинения помимо воли автора, нашел выражение тот самый пакостный страх, который не желал уходить из его души, несмотря на отчаянные попытки Лютера от него избавиться. Поэтому, забрасывая, образно говоря, дерьмом своих оппонентов, виновников этого страха, он как будто возвращал им то, что они навязали ему вопреки его воле. Но чем активнее он им мстил, тем яснее ему становилось, что душевного ликования внутри него нет и в помине, и тогда он принимался поливать их грязью с еще большей силой, теперь уже хотя бы затем, чтобы не захлебнуться в ней самому. Словно Сизиф, катил он перед собой гигантский смрадный ком, и пусть весил этот ком не так много, как каменная глыба, зато каким омерзительным был «материал»!
И не следует принимать всерьез объяснения, что, дескать, таков был «язык времени», что в Средние века люди относились к окружающему миру с реалистической прозорливостью и каждую вещь называли своим именем, что наша эпоха слишком погрязла в лицемерии, чтобы по достоинству оценить старинную откровенность. Верно, в Италии, Франции и Германии находились близкие к народу проповедники, которые обличали порок в весьма энергичных выражениях, не стесняясь соленого словца, но ведь Лютер — во всяком случае, пока он учился богословию, — не читал ни одного церковного автора, который позволил бы себе пользоваться непристойной лексикой! Да и сам он начал употреблять похабщину только после своего разрыва с Римом. Проповедник из Цюриха Беллингер, рассуждая о языке «немецкого Пророка и апостола», как он именовал Лютера, делал следующую оговорку: «К сожалению, очевидно и не подлежит сомнению, что никто кроме Лютера никогда не писал по поводу веры и других серьезных вещей в более грубом, непристойном, неприличном и бесстыдном стиле, противном всякой христианской порядочности». И далее: «Большинству людей страшно нравится циничное, грязное и похабное красноречие Лютера. Вот почему он продолжает писать все в том же духе, стараясь в искусстве оскорблений превзойти самого себя». Томас Мор, автор латинского труда, содержащего анализ языка Лютера, пришел к выводу, что в этом потоке он не увидел ничего кроме latrinae, тегdae, stercora[24].