Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Красная Армия сражалась уже на территории Германии, взволнованный Казис прибежал ко мне:
— Ты слышал, Турция объявила войну…
— Кому? — удивился я.
— Советскому Союзу. Ты понимаешь, что теперь может быть?
Я рассмеялся.
— Когда-то она могла нам объявить войну… Но только не теперь. Если и объявила, то разве что Германии.
Казис так и ушел со своим мнением. Конечно, еще в тот же день выяснилось, что это кем-то пущенный слушок. Таких, «заблуждавшихся», было немало. Мне стало казаться, что и Казиса, и некоторых других наших интеллигентов кто-то нарочно вводит в заблуждение, старается забить им голову всякой чепухой… Видно, действует какое-то антисоветское подполье, где фабрикуют слухи о мнимых контратаках гитлеровцев, о планах Америки и Англии в отношении Прибалтики, и даже прогрессивная интеллигенция не всегда в состоянии различить, где правда, а где ложь.
Частым моим гостем бывал и Казис Якубенас. Раньше, до войны, мы встречались от случая к случаю и почти никогда не говорили по душам. Правда, несколько раз мы участвовали в совместных литературных вечерах, но чаще всего я слышал о нем от других, в основном от Боруты, который любил его как брата или сына. Теперь поэт рассказывал о разных эпизодах оккупации, когда он скрывался в Алитусе и других местах, и радовался, что кончилось немецкое рабство. Иногда меня удивляло и даже возмущало то, что он, как бы не оценивая по достоинству великого подвига Красной Армии, излагал мне какие-то подленькие подробности, услышанные от мещан, которые в отрицательном свете изображали армию-победительницу. Один поэт даже стихи написал о том, как красноармеец у кого-то забрал часы; эти стихи он читал на литературных вечерах, вызывая восторг мещан и националистов. Якубенас, вообще-то тихий и скромный парень, иногда, если затронуть волнующий вопрос, по которому у него было свое мнение, становился раздражительным и даже злым. При встречах с любым руководящим товарищем он откровенно излагал все, что ему было не по душе. Как-то я был свидетелем того, как Якубенас в Вильнюсе, сидя за одним столом с Юстасом Палецкисом, принялся критиковать советскую политику. Долго, внимательно и терпеливо слушал Палецкис поэта, а потом сказал:
— Знаешь, Казис, ты, видно, лучше всего разбираешься в том, как устроить мир. Время у тебя есть, садись за стол и изложи свои теории хоть в двух томах… Некоторыми предложениями, пожалуй, и воспользуемся…
Другие, вспомнив, что Якубенас был эсером, называли его «ершом» и серьезно к его разговорам не относились. Мол, такие люди, как он или Казис Борута, вечно находятся в оппозиции к любой власти…
Несколько раз заходила ко мне вдова знаменитого художника София Чюрлёнене-Кимантайте, моя бывшая преподавательница в университете. Она жаловалась на недомогания, на повышенное давление, которое мешает ей работать. С возмущением рассказывала о порядках во время немецкой оккупации, о преследованиях евреев (потом я узнал, что она сама спасала евреев), о незавидном поведении некоторых литовских интеллигентов. Просила помочь ей в том или ином вопросе — немолодой женщине нелегко было устраивать свой быт. Какое-то московское учреждение, кажется Художественный фонд, выделило ей денежную помощь (как вдове художника, оказавшейся в затруднительном материальном положении). Она обрадовалась, когда я ей сказал, что еще до войны прогрессивная общественность высоко расценивала ее антиклерикальную повесть «Швентмаре». Сейчас София Чюрлёнене писала большую повесть из времен запрета литовской печати, но болезнь мешала ей работать… Было приятно, что эта просвещенная женщина не уехала в конце войны из Литвы, — на чужбине ее ждала бы нелегкая жизнь…
Пятраса Цвирку я видел, пожалуй, каждый день. Кажется, только что говорил с ним, а вот он уже, не попрощавшись, мчится в Вильнюс и неожиданно возвращается, с каким-то объявившимся в Каунасе русским писателем едет в Клангяй, чтобы гость познакомился с литовской деревней. Иногда гостей он привозит во Фреду. Таким образом в конце войны во Фреде побывал Александр Твардовский, один из виднейших советских графиков Орест Верейский и другие. Как всегда, Цвирка очень быстро сходился с новыми людьми и заводил дружбу. Из Москвы в Каунас вернулась и его жена Марите.
С Пятрасом, как обычно, мы много беседовали о литературе, бегали по учреждениям, устраивали неотложные проблемы с квартирами, топливом и другими необходимыми для каунасских писателей вещами. Пятрас мечтал засесть за большую работу, может быть — за роман. Но время для этого было очень уж не подходящим. Каждый день мы ловили вести с фронтов, следили за мировыми событиями, гадали о дальнейшем ходе войны, а между тем нас заедали тучи мелких, надоедливых, трудных дел, которые поглощали основную часть времени и энергии.
Пятрас наконец обосновался в Каунасе, на улице Траку. Как и я, почти каждую неделю он ездил в Вильнюс — на всевозможные заседания и совещания, которых было уйма и на которых никто без нас не хотел ничего решать. В Вильнюсе гостиницы все еще стояли без стекол, была осень, ветер, дожди, поэтому мы ночевали чаще всего у своих друзей. Мы встречали все больше знакомых и приятелей, которые позднее нас вернулись из эвакуации.
Заходила ко мне и Саломея Нерис. В ее жизни бед и неурядиц было ничуть не меньше, чем в жизни другого человека в эти дни. Но поэтесса и в это трудное время писала и публиковалась в каунасской и вильнюсской печати. Она мечтала о исторической поэме большого объема; ее привлекала тема Маргириса{198}, и она часто сидела в Центральной библиотеке в поисках нужного материала.