Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Только я еще болтаюсь, не зная свою роль, — сказал я ему осторожно. — Вы спорите, обсуждая, а я сплю. И ты еще назвал меня при них баловником. В конце концов ведь может назреть бунт… увидят, что я на особом положении курортника.
— Не думай об этом! — сказал Бобошо, энергично отмахиваясь как от назойливого.
— Нет, меня это волнует… а потом, я ведь могу оказаться талисманом, приносящим одно несчастье, — сказал я и рассмеялся, чтобы сгладить впечатление от своих слов.
— Бунт подавим, — небрежно ответил Бобошо, должно быть, утомившись от разговора со мной. Он зевнул, глядя в окно: — Здесь такой воздух… теперь я прилягу, когда ты бодрствуешь.
— Да, расслабься. Я прослежу, натягивая нити…
— Только не переиграй, — шепотом предупредил Бобошо, ложась на кровать и сразу же засыпая.
Бодрствовать я вышел на площадь перед гостиницей. Солнце уже клонилось, но было еще тепло. Я дышал, все радуясь чистоте воздуха и тишине.
Сел у дверей на теплый камень, отглаженный и натертый до блеска от сидения тысяч постояльцев этой гостиницы за все сорок лет, что это здание стоит. Сорок лет… время течет мимо камня, подумалось что-то тревожное и тоскливое, но прервалось, не оформившись в мысль, достойную записи.
Я сидел и смотрел по сторонам, хотя смотреть было не на что — площадь пустовала, а передо мной между старыми платанами с облезлой зеленой корой была зажата небольшая лавка. Хлебная или молочная, а может, мясная. В маленьких городах базара как такового нет, торговец стоит в одиночестве там, где ему удобно чаще всего возле своего дома — можно постучаться в любые ворота и купить что надо. А лавки эти выглядят чем-то чуждым, до смешного убогим именно потому, что имеют постоянное свое место где-то рядом с гостиницей, вокзалом — для робких приезжих.
На какой-то миг во мне заговорил торговец, и я подошел к лавке, глядя на выставленные в ряд банки с простоквашей и медом.
Остановился, и тут из лавки выглянула торговка— миловидная, с белым татарским лицом, лет двадцати пяти. Она посмотрела на меня, как и подобает смотреть на праздношатающегося приезжего — чуть свысока, я же растерялся и невольно сделался игривым, облокотив, протянул руку к банке с простоквашей.
— Покупаю. Собственного изготовления?
Татарка кивнула, не зная, чем отвлечься от разговора со мной в своей тесной лавочке.
— Мед тоже… своя пасека?
— Пейте скорее, закрываю, — сказала торговка неохотно и снова глянула на меня несколько надменно, как на постояльца такой скучной гостиницы — с коричневыми стенами и железной кроватью.
Я пил медленно, наслаждаясь, и смотрел на торговку в упор, и мне все больше нравилось ее лицо, в котором было столько здоровья и деланного равнодушия ко мне, человеку на вид хилому и нервному.
«Что ж, это хорошо… прониклась… праздное шатание для мужчины — неплохая реклама… порой, — подумал я. — А надменна оттого, что все, кто жил когда-то напротив, пытались заигрывать…»
Я выпил всю простоквашу и, сделав совершенно равнодушное лицо, отошел, чтобы вернуться к своему камню.
«Ведь должна же как-то оценить… выделить из той тысячи», — подумалось с обидой.
Я сел и стал поглядывать, и видел, как она не закрывает свою лавку и даже не ушла куда-то, оставив товар, как было до моего появления. Голова ее то появлялась в окошке, то снова исчезала — в ряд вместо банок ставились бутылки с молоком, потом бутылки снова убирались…
«Выделяет, — подумал я самонадеянно. — Это как рок — влечение к молочницам и хозяйкам пчел…»
Мне сделалось забавно и смешно. «Нет, — подумал я, — такую глупостью не возьмешь, не оценит, иначе можно было бы что-нибудь сострить насчет меда, перемешанного с простоквашей для здоровой закваски…»
Я остановил тихого, болезненного на вид мальчика лет двенадцати, чтобы узнать о торговке. Мы говорили шепотом, как мужчины, и мальчик воодушевлялся от этого все больше — его уносило к несущественным мелочам, которые могут лишь поглотить и потушить всякую страсть — к примеру, рассказ о том, как татарку прошлым летом скрутило здесь, в ее лавке, и как ее везли резать аппендикс.
Зато нужное я узнал, хотя и не без раздражения и ненависти к болтливому мальчику, — зовут ее Савия, живет возле Железной дороги с сыном, у сына есть бабушка, которая имеет свой дом и балует внука, покупая ему транзистор, который помещается в ухе.
— Сколько? — спросил я нетерпеливо.
— Транзисторов? — не понял мальчик.
— Ушей, — передразнил я его. — Лет внуку… сыну?
Оказалось, что семь.
— А что же мать… отец так скуп? — осторожно поинтересовался я и был сполна удовлетворен ответом. Это меня так воодушевило, что я стал как-то нехорошо посмеиваться, ударяя себя по колену.
— Говорят: моряк, плавает, — повторил мальчик, у которого тоже пробудилось что-то неблагородное, хитренькое, мужское. — А все знают, что… — И он сложил пальцы, изобразив решетку, и глянул сквозь нее на меня тусклым глазом.
— Ну, довольно! — сказал я строго, мне стало неприятно оттого, что пробудил в нем столько во вред его чистоте и наивности. Я положил ему на ладонь два металлических рубля и сказал, чтобы на один он купил для меня меда у Савии, а другой оставил себе за наушничество.
— Плохо наушничать… хотя за это иногда и платят, — добавил я угрюмо.
Он побежал, а мне уже не сиделось спокойно, я стал прохаживаться у входа и вдруг увидел Сабаха. Вернее, поймал его настороженный взгляд, будто он выслеживал меня.
Сабах перешел площадь и предстал передо мной подобострастный, ловко расслабившись, словно таким и шел ко мне с самого начала.
— Ну как? Справились? — шепнул я так, будто знал, куда их, небрежно выгнав из комнаты, послал Бобошо.
— Колеса смазали, — ответил Сабах, и я понял, что ходили они осматривать фургоны и приводить их в порядок, чтобы ночью, когда поедем к железной дороге, не скрипели.
— Хорошо, — сказал я надменно и, желая внушить, будто замещаю сейчас Бобошо, добавил: — Спит…
— Нам бы мяса — поужинать, — робко сказал Сабах в тот самый момент, когда я