Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О да, подсобят сестрицы дорогие, которые небось рады-прерады, что Лизанька этак ошиблася. Конечно, в глаза-то улыбаются, поздравляют с замужеством, а за спиной шепчутся.
Посмеиваются.
— Чай, не чужие люди…
Уж лучше бы чужие.
Перед чужими не так обидно было бы. Выбирала… и Христина выбирала, нашла себе купчишку, а ныне у этого купчишки с дюжина лавок по всему Познаньску. И приезжает сестрица дорогая в гости на собственной бричке, соболями да аксамитами шеголяя.
Фросьин же студентик долговязый и вовсе в адвокаты выбился, хотя к нему-то папенька с немалым подозрением относится, не доверяет он адвокатской братии, но обмолвился давеча, что вскоре переедет Фросьюшка в Королевский квартал, дескать, там ее супружник квартирку прикупил.
Ну и практику.
А Лизаньке, значит, приказчика какого-то?!
Разве сие справедливо?
И Лизанька, скомкав платочек, бросила его под стол. Все равно она добьется развода!
…спустя две недели она была уже не столь в этом уверена. Мутило Лизаньку не от супруга, но от беременности…
— Ах, дорогая, я так счастлива за тебя! — воскликнула маменька, вытаскивая колоду. — Уверена, твоего ребенка ждет удивительная судьба!
Лизаньку вырвало.
Аккурат на чернявую трефовую даму, которая выпала первой.
— …а вам, дорогая, молиться надобно больше, усердней, — сказала сестра милосердия, подсовывая Богуславе молитвенник, обернутый для сохранности плотною бумагой. — Молитва душу облагораживает…
Сестра замолчала, уставившись выпуклыми очами, в которых Богуславе виделось окончание фразы: особенно такую, демоном измученную…
Измученной себя Богуслава не ощущала, скорее уж несправедливо обиженной, но молитвенник взяла: спорить с сестрами-милосердницами себе дороже.
— Спасибо, — сказала она слабым голосом. — Вы так обо мне заботитесь…
— Это мой долг. — Сестра слабо улыбнулась. — Но вижу, вы устали… хотите, я сама почитаю?
Больше всего Богуслава хотела, чтобы ее оставили в покое, теперь, когда демон покинул ее тело, это тело казалось таким… ненадежным.
Слабым.
Никчемным и… и пустым. Пустота сидела внутри, и из нее сквозило тьмой, с которой неспособны были управиться молитвы. Поначалу она надеялась на них, на свет, которым якобы переполнено каждое божье слово, но то ли Богуслава молилась без должного прилежания, то ли наврали ей про свет, но тьма не уходила. И слова, сколько бы их ни было произнесено, не заполняли внутреннюю пустоту.
Сестра, сев у изголовья кровати, расправила серое платье.
Скучная она.
Все они здесь скучны, одинаковы… суконные платья, белые воротнички, синие фартуки с тремя карманами… молитвенники эти… полотняные наметы, которые полагалось носить надвинутыми по самые брови. И оттого лица милосердниц казались какими-то половинчатыми.
Они говорили шепотом. И со смирением принимали любых пациентов…
…сестра бубнила. И голос ее монотонный убаюкивал, но Богуслава не желала соскальзывать в сон.
Душила обида.
Получается, что все зазря?
Приворот… согласие ее… и демон этот, которого ей мучительно недоставало… с демоном она была сильной и не нуждалась в муже, а теперь…
Кажется, она все-таки заснула, потому что когда открыла глаза, то увидела батюшку. Он сидел на месте сестры-милосердницы, сгорбившийся, постаревший и несчастный.
…а все он!
Привел в дом какую-то…
— Здравствуй, Славушка, — сказал он елейным голоском, от которого у Богуславы челюсть свело. — Как ты?
— Плохо. — Она вздохнула, и папенька подался вперед, за руку взял. — Забери меня домой…
— Заберу, Славушка, всенепременно заберу… когда целительницы разрешат… сама понимаешь, мы должны их слушаться…
Папенька глядел ласково, и руку гладил, и был таким непривычно смирным, что Богуслава заподозрила неладное.
— Они же говорят, что тебе в мир пока неможно…
— А куда мне можно? — поинтересовалась Богуслава и с немалым трудом села в постели.
Белая.
И стены белые, потому как кто-то там, верно, матушка настоятельница или кто к ней близкий, решил, что созерцание белого способствует излечению души. От белого Богуславу мутило едва ли не больше, чем от душеспасительных бесед и молитв.
— В сад можно, — после долгого раздумья произнес батюшка.
И креслице на колесиках подкатил, и помог Богуславе пересесть. Сестра-милосердница, тотчас объявившаяся, хотя никто-то ее не звал, поспешила набросить на плечи Богуславы шаль.
Белую.
И пледом белоснежным ноги укрыла. А волосы — платком, правда, серым, верно, белый уж больно на фату смахивал…
В саду цвели цветы. Буйно. Пышно.
Раздражающе.
— Славушка, — папенька подкатил кресло к беседке и не без труда втолкнул внутрь, — мне сказали, что ты… как бы это выразиться… тебе сложно ныне будет в миру… все-то знают про… не то чтобы тебя кто-то винит, но…
Богуслава кивнула: не маленькая, сама понимает: одержимость — недуг, о котором в обществе вспоминать не принято. И не только о недуге, но… выходит, что и о самой Богуславе?
Она теперь из тех, о ком забудут?
Вычеркнут из светской жизни, словно бы и не было таких…
— Ты не расстраивайся. — Папенька шаль поправил. — А может, оно и к лучшему… поедем с тобой на деревню… я поместьице прикупил одно… будем жить, лошадей разводить…
— И кур.
— Как скажешь, Славушка… тебе какие больше по нраву?
— Рыжие, — мрачно сказала Богуслава, представив свою дальнейшую жизнь в тиши поместья, в окружении лошадей и кур.
Уж лучше бы ей и дальше одержимою оставаться.
Кто просил демона изгонять?
— Рыжие… конечно, рыжие… выведем новую породу… повышенной яйценоскости… назовем твоим именем…
— Папа, ты что несешь?! — Богуславе странно было видеть папеньку таким. Куда подевался прежний князь Ястрежемский, который навряд ли стал бы о курах и повышенной яйценоскости думать. А может, Агнешка и с ним чего сотворила?
К слову, о ней…
— Ты развелся, надеюсь?
— Овдовел, — признался папенька, потупившись. — Ты уж прости, деточка… не верил тебе… околдовала, глаза застила…
Ага, только не волшбой, а бюстом своим и еще кое-чем, о чем приличным девицам знать не полагается.
— Хорошо, — сказала Богуслава, глаза прикрывая. Дневной свет причинял ей боль, но она терпела, поскольку заяви о том сестре-милосерднице, враз лечить станут.