Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я испытывал к нему чувство, близкое к нежности, и впервые понял, что никогда не питал к нему ненависти. На его лице застыло такое выражение, какое бывает у детей, упорно не желающих отказаться от веры в аиста, хотя доводы приятелей и звучат весьма убедительно. «Нет, — сказал Брошек. — Нет, не может быть!» — «Надо что-то делать», — тихо сказал я Броше-ку. «Да, — ответил Брошек. — Надо что-то делать». И «это» было сделано: Вунзиделя похоронили, и мне выпала честь нести за его гробом венок из искусственных роз, ибо природа наделила меня не только склонностью к раздумью и безделью, но и внешностью, к которой чрезвычайно идут черные костюмы. Очевидно, шествуя за гробом Вунзиделя с венком из искусственных роз в руках, я являл собой великолепное зрелище. Ибо некое весьма солидное похоронное бюро официально предложило мне постоянную должность «скорбящего».
«Вы словно рождены для этой роли, — сказал мне глава фирмы. — Экипировка за наш счет. Ваше лицо для нас настоящая находка!»
Я подал Брошеку заявление об уходе, обосновав его тем, что не получаю удовлетворения от работы из-за постоянной недогрузки, так как даже тринадцать телефонов не дают мне возможности полностью использовать все заложенные во мне способности.
Уже после первых похорон я понял: вот мое призвание, вот мое место в жизни. Погруженный в раздумье, стою я у гроба во время отпевания, держа в руке скромный букет и прислушиваясь к звукам Largo Генделя — вещи, в наше время незаслуженно забытой. Кафе неподалеку от кладбища стало моим излюбленным пристанищем в часы между дежурствами. Однако иногда я провожаю в последний путь и таких покойников, на похороны которых меня не приглашали, покупаю на собственные деньги букет и составляю компанию чиновнику из отдела общественного вспомоществования, одиноко бредущему за гробом бездомного. Время от времени я навещаю и могилу Вунзиделя, ибо в конце концов именно ему я обязан тем, что мне открылась моя истинная профессия — профессия, при которой задумчивость прямо-таки необходима, а безделье даже обязательно.
Лишь много позже мне пришло в голову, что я ни разу не поинтересовался, что именно выпускала фабрика Вунзиделя. Кажется, там делали мыло.
ВЫБРАСЫВАТЕЛЬ
Рассказ, 1957
Вот уже несколько недель, как я избегаю всяких контактов с людьми, которые могли бы поинтересоваться, чем я занимаюсь; если бы мне пришлось дать своей профессии ее точное определение, я должен был бы произнести слово, которое напомнило бы моим собеседникам об одном очень неприятном для них явлении нашего века. Потому-то я и предпочел для признания столь абстрактный способ, как перо и бумага.
Впрочем, еще не так давно я не побоялся бы признаться в этом вслух; наоборот, я прямо-таки навязывался со своими признаниями, называл себя то изобретателем, то внештатным ученым, порою даже студентом, а временами, опьяненный пафосом своей деятельности, и непризнанным гением. Я грелся в лучах своей славы, которую, по всей видимости, испускал мой заношенный воротничок, и гордо и независимо брал маргарин, эрзац-кофе и низкосортный табак в кредит, что неохотно предоставляли мне недоверчивые торговцы, тоскливо следившие за исчезновением своего товара в карманах моего пальто. Я купался в ярком свете собственной неухоженности и с утра до вечера вкушал сладкий мед богемной жизни: нет большего счастья, чем чувствовать себя изгоем.
Но вот уже несколько недель подряд я каждое утро около половины восьмого сажусь, как и все, в трамвай на углу Роонштрассе, покорно протягивая контролеру проездной, на мне серый двубортный костюм, зеленая рубашка и галстук в тон, а в руках у меня — завтрак в алюминиевой коробочке и утренняя газета, свернутая в трубочку. Я выгляжу, как добропорядочный гражданин, которому наконец удалось научиться ни о чем не задумываться всерьез. Через три остановки я встаю с места, чтобы уступить его одной из тех пожилых работниц, что садятся в рабочем поселке. Принеся таким образом свое сидячее место в жертву чувству социального сострадания, я дальше читаю газету стоя, лишь изредка примирительно возвышая голос, когда мои по-утреннему мрачно настроенные сограждане затевают очередную трамвайную склоку: я исправляю их грубые политические и исторические ошибки (объясняя своим попутчикам, например, в чем разница между СА и США); когда кто-то берет в рот сигарету, я тут же ненавязчиво подношу ему свою верную зажигалку, чтобы ее маленьким, но абсолютно надежным пламенем зажечь человеку его утреннюю сигарету. И этим тонким штрихом завершаю свой портрет вполне приличного господина, который еще достаточно молод для того, чтобы его можно было назвать «хорошо воспитанным».
Судя по всему, мне действительно удалось найти маску, исключающую всякие расспросы о моей профессии. Меня скорее всего считают высококвалифицированным специалистом по торговле какими-нибудь приятно пахнущими товарами в красивой упаковке: кофе, чаем, пряностями, или мелкими, но дорогими предметами, призванными радовать глаз — драгоценными камнями, часами; или служащим, который сидит в уютной конторе, обставленной старинной мебелью, где на стенах висят потемневшие портреты основателей фирмы, и ровно в десять звонит супруге, умело придавая своему деланно-безразличному голосу тот оттенок нежности, который неопровержимо свидетельствует о глубочайшей любви и заботе. А поскольку я всегда откликаюсь на шутку и не скуплюсь на улыбки, когда чиновник из муниципалитета, заглядывая в вагон на Шлиффенштрассе, каждый раз орет во все горло: «Крепи единство левого крыла!» (хотя там, по-моему, речь шла скорее о правом), поскольку я не скрываю своего отношения ни к свежим новостям, ни к результатам последнего тиража лотереи, то меня, оценив к тому же качество моего костюма, наверняка считают человеком хоть и не бедным, но тем не менее вполне демократичным. И невидимой броней этой полнейшей лояльности я укрыт не хуже, чем Спящая царевна — прозрачными стенками своего хрустального гроба.
Когда за окном трамвая медленно проплывает обгоняющий его грузовик, на минуту превращая это окно в зеркало, я привычно контролирую выражение лица: не пала ли на него тень раздумья или, упаси боже, боли? Осторожно удаляя с него последние следы мыслей, я придаю ему то выражение, которое и должно на нем быть: не слишком замкнутое, но и не слишком открытое,