Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И он все еще и все так же мрачно заявляет о своей… религиозности?.. Мне стыдно употреблять это слово в применении к нему… – сказал я.
– Вы точно подслушали, сэр, одно из самых удивительных замечаний миссис Чиллип! – сказал мистер Чиллип, у которого веки стали красными от добавочной порции горячительного напитка. – Миссис Чиллип, – продолжал он спокойно и медленно, как всегда, – поразила меня: она сказала, что мистер Мэрдстон превозносит себя и считает божеством. Когда миссис Чиллип об этом рассказала, уверяю вас, сэр, я еле удержался на ногах. О, леди очень наблюдательны, сэр!
– Интуиция, – заметил я к крайнему его восхищению.
– Как я рад, что вы разделяете мое мнение, сэр! – сказал он. – Уверяю вас, я не часто решаюсь выразить свое мнение по вопросам, которые не связаны с медициной. Мистер Мэрдстон иногда произносит речи публично, и говорят… словом, таково мнение миссис Чиллип… что чем больше он тиранит свою жену, тем более жесток в своих религиозных наставлениях.
– Мне кажется, миссис Чиллип совершенно права, – заметил я.
– Миссис Чиллип даже утверждает, – продолжал кротчайший человечек, ободренный моим замечанием, – что для подобных людей убеждения, которые они ложно именуют религиозными, – только повод для того, чтобы проявить свою угрюмость и высокомерие. И знаете, сэр, я должен сказать, – тут мистер Чиллип снова кротко склонил голову набок, – что в Новом завете я не нашел оправданий для мистера и мисс Мэрдстон.
– И я никогда не находил, – заметил я.
– Надо сказать, – продолжал мистер Чиллип, – что их очень не любят. А так как они не стесняются предрекать всем, кто их не любит, вечную гибель, то в наших краях многие осуждены на гибель. Но, как говорит миссис Чиллип, наказание не миновало их самих, потому что их взгляд обращен внутрь и они питаются своими собственными сердцами, а их сердца – плохая пища. Однако разрешите, сэр, вернуться к вашему мозгу. Не слишком ли вы возбуждаете ваш мозг, сэр?
Мозг самого мистера Чиллипа был достаточно возбужден под влиянием негуса, и мне было нетрудно отвлечь его внимание от этой темы и направить на собственные его дела. В течение получаса он охотно говорил о них, сообщив, между прочим, как он попал в кофейню в Грейс-Инне: в качестве врача-эксперта ему предстояло дать показания комиссии, исследующей умственное состояние больного, который помешался вследствие злоупотребления спиртными напитками.
– Уверяю вас, сэр, я очень волнуюсь в таких случаях, – сказал он. – Я не могу выносить, сэр, когда на меня… как это говорится… наседают. Я тогда теряю мужество. Знаете ли, я не сразу пришел в себя после встречи с этой грозной леди в ту ночь, когда вы появились на свет, мистер Копперфилд!
Я сообщил ему, что завтра рано утром отправляюсь к бабушке – этому самому дракону той памятной ночи – и что она превосходнейшая женщина и сердце у нее добрейшее, в чем он мог бы легко убедиться, если бы знал ее лучше. Одна только возможность встретить ее снова привела его в ужас. С бледной улыбкой он сказал:
– Да что вы говорите, сэр! Правда?
И почти тотчас же потребовал свечу, чтобы идти спать, словно нигде не чувствовал себя в безопасности. Он не пошатывался, выпив свой негус, но все же, мне кажется, его пульс, – такой спокойный, бился на два-три удара в минуту быстрее, чем все эти годы после той ночи, когда бабушка в припадке разочарования хлопнула его по голове своей шляпкой.
Я очень устал и тоже пошел спать около полуночи. На следующий день я отправился в карете в Дувр и ворвался целым и невредимым в знакомую гостиную бабушки, где она сидела за чаем (теперь она носила очки). Со слезами радости и с распростертыми объятиями встретили меня она, мистер Дик и милая старая Пегготи, занимавшая пост домоправительницы. Бабушка очень позабавилась, когда, успокоившись, я рассказал ей о своей встрече с мистером Чиллипом, который сохранил о ней такие ужасные воспоминания. И Пегготи и ей было что рассказать мне о втором муже моей бедной матери и об этой «женщине-убийце, которая приходится ему сестрой». Думаю, никакие пытки не могли бы заставить бабушку назвать мисс Мэрдстон по имени или по фамилии, да и вообще как-нибудь иначе.
Мы остались с бабушкой вдвоем и проговорили до глубокой ночи. Я узнал о том, что эмигранты пишут домой бодрые, обнадеживающие письма, а мистер Микобер уже несколько раз присылал небольшие суммы денег в счет погашения тех «денежных обязательств», к которым он относился весьма по-деловому, «как подобает мужчинам»; о том, что Дженет, снова вернувшись к бабушке, когда та возвратилась в Дувр, окончательно отреклась от своей неприязни к мужскому полу и вышла замуж за преуспевающего хозяина таверны, да и сама бабушка окончательно отвергла свой замечательный принцип, приняв деятельное участие в свадебных хлопотах и увенчав церемонию бракосочетания своим присутствием. Таковы были некоторые темы нашей беседы – кое о чем я уже знал из ее писем. Разумеется, говорили и о мистере Дике. По словам бабушки, он неустанно переписывает все, что попадается ему под руку, причем, занимаясь этим делом, держит короля Карла Первого на почтительном расстоянии; видеть его счастливым и на свободе, а не влачащим жалкую жизнь под замком – великая для нее радость, говорила бабушка, добавляя (это заключение она преподносила как новинку), что только она знает настоящую цену этому человеку.
– А когда, Трот, ты отправляешься в Кентербери? – спросила бабушка, сидя, как обычно, перед камином и ласково поглаживая меня по руке.
– Если вы не поедете со мной, я возьму верховую лошадь и отправлюсь завтра утром, – ответил я.
– Не поеду, – отчеканила в своей излюбленной лаконичной форме бабушка. – Я останусь.
Тогда я сказал, что поеду один. Проезжая через Кентербери, я бы непременно там задержался, если бы мне предстояла встреча не с бабушкой, а с кем-нибудь другим.
Она была тронута, но ответила:
– Ну вот еще, Трот! Мои старые кости могли бы подождать до завтра.
И она нежно погладила мою руку, а я сидел у камина и в раздумье глядел на огонь.
В раздумье… Ибо как только я очутился близко от Агнес, в моей душе пробудились старые, знакомые сожаления. Сожаления, быть может смягченные, ибо они учили меня тому, чего я не постиг в пору моей юности, но все же сожаления. Казалось, я снова слышу слова бабушки: «О Трот! Слепец, слепец, слепец!» Теперь я понимал их лучше.
Некоторое время мы молчали. Подняв глаза, я увидел, что она пристально на меня глядит. Быть может, она угадала ход моих мыслей; теперь это было легче, чем в ту пору, когда я был так своеволен.
– Ее отец стал седым стариком, но он куда лучше, чем был раньше, – прямо заново родился, – сказала бабушка. – Теперь он не измеряет все людские горести и радости своей жалкой меркой. Поверь мне, дитя мое, надо сперва все очень приуменьшить, прежде чем измерять такой меркой.
– Это верно, – согласился я.
– А она все такая же, как была, добрая, милая, ласковая, все так же думает только о других, – продолжала бабушка. – Если бы я могла сказать о ней еще лучше, я сказала бы, Трот.