Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первом письме говорилось, что когда Андрею Дмитриевичу понадобились какие-то лекарства, она отказалась давать ему то, которое посоветовал врач, нанеся серьезный урон здоровью Сахарова. Врача этого я знал – он на моем суде выступал свидетелем. Доказывал, что наши сообщения о голодовке Сахарова – клевета, что это было «лечебное голодание».
Не знаю, было ли это где-то использовано: они поставили аппаратуру, лампы, поставили ему трибуну, с которой он все читал по бумажкам, лежавшим на этой трибуне. По глупости он привез и медицинскую карточку Андрея Дмитриевича и по рассеянности дал ее мне. А там были реальные записи, и все становилось совершенно очевидно.
Второе такое письмо – через год, тоже докладная записка в ЦК. О том, что Елена Георгиевна, желая вызвать к себе интерес, решила убить Сахарова и не допускает к нему врачей, в помощи которых он остро нуждается. Тут уже фигурировали соседка и вызванная ею «скорая помощь», которую Елена Георгиевна в квартиру не пустила.
Елена Георгиевна с иронией относилась к своему желанию убить Сахарова, конечно, понимала смысл писем, но не хотела делать вывод: к убийству Андрея Дмитриевича КГБ был готов многие годы. Директор архива Сахарова Грибанов не понимал даже того, что готова была сказать Елена Георгиевна.
Я Грибанову объяснял, что письма – это документы прикрытия. На таких заявлениях в ЦК КПСС может быть только две резолюции, одна – если что-то произойдет, наказать виновных (Елену Георгиевну), другая – не допустить смерти академика. По-видимому, устно было сказано второе. Мне эти письма Елена Георгиевна показывала еще до их публикации.
Зато Грибанов рассказывал, правда, с чьих-то слов, что на вскрытии тела Сахарова в соседней комнате оказались двое неизвестных молодых людей с «walkie-talkie»[37], что тогда было большой редкостью, и они, услышав, как внучка Раппопорта[38] сказала, что дед обнаружил какой-то странный желтый след на внутренней стороне черепа, необычайно взволновались и тут же начали кому-то звонить. Раппопорт потом писал, что никогда не встречался с чем-то подобным в своей практике.
Позже известный врач объяснял мне, что это могут быть какие-то застарелые следы мозговых кровоизлияний. Но генерал Калугин, убежденный, что Сахаров был убит, объяснял все со знанием дела: у КГБ был желтый порошок, вызывавший острую сердечную недостаточность. Достаточно было нанести его на дверную ручку, или, скажем, на ручку машины и дождаться, пока жертва откроет дверь и сядет в машину. Так был убит один из ирландских террористов, который начал давать показания о восточно-европейских источниках оружия.
Раппопорт утверждал, что никаких органических изменений, которые приводят к быстрой смерти, у Сахарова он не обнаружил.
Я не делаю никаких выводов, потому что могла быть и другая причина – сердце у него было резко увеличенным.
Елена Георгиевна не хотела говорить на эту тему. Она была, в отличие от большинства диссидентов, очень умна и очень непроста. Возможно, мы никогда не объясним причины ее нежелания говорить о смерти Андрея Дмитриевича. Но именно поэтому мне особенно дорого то, что она написала в конце жизни.
Елене Георгиевне как-то задали вопрос: «Как на вас повлиял Андрей Дмитриевич?» – и она ответила: «Да никак». Вот это мне кажется чистейшей неправдой. Андрей Дмитриевич увел ее в совсем другой мир. И я не имею в виду мир диссидентский. Я подразумеваю мир русской интеллигенции, мир высокой русской культуры и нравственности. Характерным в этом смысле оказался выбор Елены Георгиевны темы своих последних воспоминаний. Именно в последней книге проявилось то важное, что было у Елены Георгиевны, что стало естественным благодаря Андрею Дмитриевичу.
В жизни Елены Георгиевны было три круга людей, по меньшей мере, очень важных и близких для нее. Ее мать, отчим и их коминтерновский круг, она следила за ним, благодаря этим знакомствам ездила в Париж. Но она написала о них только в части воспоминаний о своих детских годах – не об их биографиях, судьбах, работе. А ведь это были такие популярные тогда сюжеты: незаконный арест и расстрел отчима, двадцать лет в лагерях выжившей обожаемой матери.
Воспитывали Елену Георгиевну сестры Суок и весь уцелевший московско-одесский круг: И он был так интересен по тем временам: Шкловский, Багрицкий, Олеша. У нас с ней был общий знакомый, Валентин Валентинович Португалов – поэт, вернувшийся с Колымы. Елена Георгиевна любила вспоминать о Вальке Португалове, который бегал к ним в Кунцево, в дом Багрицкого… Для нее эта среда – самая близкая, родственная. И на эту, казалось бы, увлекательную тему, времени у нее не хватило. А уж как любили тогда писать о якобы замолчавшем Юрии Карловиче Олеше – авторе такой популярной когда-то книги «Ни дня без строчки», на самом деле раз в год писавшего вполне приспособленческие пьесы, которые ставили по всей стране и печатались в журнале «30 дней».
Наконец, было ее поколение, ее фронтовые друзья. Она жила стихами, она знала стихи, в том числе фронтовых поэтов, просто все и наизусть. Знала всех этих людей – была с ними на фронте и после войны. Но она приняла участие в издании книжечки погибшего в 1942 году Всеволода Багрицкого, а потом – книги стихов расстрелянного Владимира Нарбута. И всё.
Единственное, чем она интересовалась и о чем писала в последние годы, – это семья Сахаровых. Сахаровы, Гольденвейзеры – это русская культура, русская цивилизация XIX века. Именно это оказалось для нее гораздо важнее, чем все, что было связано лично с ней.
У Андрея Дмитриевича в «Воспоминаниях» то же самое было менее заметно. Если их перечитать, увидим, как он пишет об отце, который почти с огорчением смотрит на его советские медали, награды. Сахаров вспоминает, что уже в больнице, жалуясь на плохие условия, тяжесть болезни, отец с грустью говорит: «Когда ты учился в университете, ты как-то сказал, что раскрывать тайны природы – это то, что может принести тебе радость. Мы не выбираем себе судьбу. Но мне грустно, что твоя судьба оказалась другой. Мне кажется, ты мог бы быть счастливей». И позднее Сахаров уходит от советского мира ядерщиков, физиков, Арзамаса-16 и мысленно возвращается к своему отцу, дедам. К русской культуре. Из среды советских физиков после ноября 1961 года, когда были произведены первые испытания термоядерного оружия, Андрей Дмитриевич постепенно входит в среду русской интеллигенции, где исконно, с середины XIX века считалась обязательной активная общественно-политическая позиция, где существовала традиция посещения