Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чужие горы, реки, города,
Чужие лица, языки без счета
Я рад бы их не видеть никогда,
Они не лучше мерзкого болота.
Так что же привело меня сюда?
Остаться здесь — или стремиться дале?
Что для меня страшней: клеймо стыда
Или закона грозные скрижали?
А чтобы помочь вам избавиться от оскомины, которая наверняка осталась у вас во рту после этих стихов, я приведу другое стихотворение, гораздо более замечательное; Чарльз знал его наизусть и почитал — пожалуй, это единственное, в чем мы с ним могли бы согласиться — благороднейшим образцом лирики викторианской эпохи.
Мы в море жизни словно острова.
Нас разделяют мели и проливы.
Бескрайняя морская синева
Нам плещет в берега, пока мы живы.
На карту мира мы нанесены
Как точки без длины и ширины.
Но пробудились вешние ручьи,
И месяц выплыл из-за туч тяжелых;
И чу! уже ночами соловьи
Божественно поют в лесистых долах…
Им вторят ветры и несется вдаль
Призывное томленье и печаль.
Близки и в то же время далеки,
Разлучены безжалостной пучиной,
Бесчисленные эти островки,
Что встарь слагались в материк единый;
Их зорко стережет морская гладь —
А друг до друга им рукой подать…
Кто обратил, едва лишь занялось,
Их пламя в груду угольев остылых?
Кто присудил им жить навечно врозь?
Бог, Бог своею властью разделил их;
ОН так решил — я вам от Бога дан
Слепой, соленый, темный океан.[322]
Однако, пребывая в состоянии мрачной безысходности и многого себе не прощая, Чарльз за все время ни разу не помышлял о самоубийстве. В ту минуту великого прозрения, когда он увидел себя освобожденным от оков своего века, своего происхождения, своего класса и своего отечества, он еще не успел осознать, до какой степени эту свободу олицетворяла для него Сара; он отважился на изгнание в уверенности, что будет в нем не одинок. Теперь он не возлагал больших надежд на новообретенную свободу; ему казалось, что он всего-навсего сменил одну западню — или тюрьму — на другую. Единственной отрадой, спасительной соломинкой, за которую он цеплялся в своем одиночестве, было сознание, что он изгой — но не такой, как все; что он сумел принять решение, которое по силам лишь немногим, — неважно, мудрый или глупый это был поступок и к чему он приведет в конце концов. Временами, при виде какой-нибудь четы молодоженов, он вспоминал об Эрнестине и начинал искать в своей душе ответа на вопрос: завидует он им или сочувствует? И убеждался, что во всяком случае не жалеет об этой упущенной возможности. Как ни горька его участь, она все же благороднее той, которую он отверг.
Путешествие Чарльза по Европе и Средиземноморью длилось месяцев пятнадцать, и за все это время в Англии он не показывался. Он ни с кем не вел переписки и только изредка посылал Монтегю деловые распоряжения — вроде того, куда в следующий раз переводить деньги. Монтегю был также уполномочен время от времени помещать в лондонских газетах объявление: «Просим Сару Эмили Вудраф или лиц, осведомленных о ее теперешнем местопребывании…», но откликов на эти объявления не поступало.
Сэр Роберт, узнав о расстроившемся браке племянника из его письма, вначале принял эту новость с неудовольствием, но потом махнул рукой, поскольку все его мысли были заняты сладостным предвкушением собственного семейного счастья. Черт возьми, Чарльз еще молод, он найдет себе другую невесту — не хуже прежней, а то и получше; пока же хорошо и то, что он избавил сэра Роберта от неприятного родства с семейством Фрименов. Перед отъездом за границу племянник явился засвидетельствовать почтение миссис Белле Томкинс; дама эта ему решительно не понравилась, и он пожалел дядю. Он вторично отклонил предложение сэра Роберта считать Маленький дом в его поместье своим — и ни словом не обмолвился о Саре. Ко дню свадьбы он пообещал вернуться, но с легким сердцем нарушил обещание, отговорившись вымышленным приступом малярии. Близнецы, вопреки его предположению, на свет не появились, но сын и наследник родился, как положено, спустя год и месяц после отъезда Чарльза из Англии. К тому времени он настолько свыкся со своей судьбой, что больше не роптал, и, отослав поздравительное письмо, решил, что ноги его никогда не будет в Винзиэтте.
Нельзя сказать, чтобы он вел исключительно монашеский образ жизни: в лучших европейских отелях знали, что англичане ездят за границу «встряхнуться», и не скупились на соответствующие услуги; но все это ни в коей мере не затрагивало его чувств. Плотские утехи он вкушал с немым равнодушием стороннего наблюдателя, граничащим с цинизмом; они вызывали не больше эмоций, чем вид древнегреческих храмов или вкус ресторанной еды. Тут действовали только гигиенические соображения. Любви на свете больше не было. Порой, в каком-нибудь соборе или картинной галерее, ему вдруг чудилось, что Сара стоит рядом — и тогда его сердце начинало учащенно биться, и он не сразу переводил дух. Дело было не только в том, что он запрещал себе предаваться ненужной роскоши — тоске о прошлом: он все больше и больше терял ощущение грани между истинной Сарой и той, которую он создал в мечтах. Одна была олицетворение Евы — вся тайна, и любовь, и глубина; другая же была полупомешанная авантюристка, какая-то ничтожная гувернантка из захолустного приморского городка. Он даже пытался вообразить, что было бы, если бы она встретилась ему не тогда, а сейчас: вполне вероятно, что он не поддался бы, как в первый раз, безумству и самообману. Он не бросил печатать объявления в газетах, но начал думать, что если на них так никто и не отзовется, то, может быть, это и к лучшему.
Злейшим его врагом была скука; и именно скука — точнее, один невыносимо скучный парижский вечер, когда он вдруг понял, что не хочет ни оставаться в Париже, ни ехать снова в Италию, Испанию или еще куда-нибудь в Европу, — послужила причиной того, что его потянуло к своим.
Вы думаете, что я имею в виду Англию? Нет, на родину он вовсе не стремился, хотя после Парижа и съездил туда на неделю. Случилось так, что по пути из Ливорно в Париж он познакомился с двумя американцами — пожилым господином из Филадельфии и его племянником. Быть может, его соблазнила возможность с кем-то поговорить по-английски — хотя к их акценту он привык не сразу; так или иначе, он почувствовал к ним явную симпатию. Правда, их простодушные восторги по поводу всего, что им показывали (Чарльз сам водил их по Авиньону[323]и вместе с ними ездил любоваться Везеле[324]), вызывали у него улыбку, но зато в них не было ни грана ханжества. Новые знакомые Чарльза отнюдь не принадлежали к карикатурному типу тупых янки, который, согласно расхожему мнению викторианской поры, был повсеместно распространен в Соединенных Штатах. Если они чем-то и уступали европейцам, то исключительно степенью знакомства с Европой.