Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Дойла функцию «кислородного баллона» для героев – которую у Уэллса не слишком убедительно берет на себя социализм – с успехом выполняет вера в жизнь после смерти. В «Отравленном поясе» мы сталкиваемся с удивительнейшей для эсхатологической фантастики вещью: оказывается, гибель человечества (даже если герои ни чуточки не надеются на его возрождение) – это вовсе не так уж скверно.
Обычно в произведениях апокалиптического толка – и у того же Уэллса – гибель человечества кажется наиболее ужасным из всего, что может произойти. У Дойла все наоборот.
«Если бы вы совершали свое плавание на превосходном пароходе, который взял бы вместе с вами на борт всех ваших родных и друзей, вы бы чувствовали себя иначе: как бы ни была сомнительна и тогда ваша судьба, вас, по крайней мере, ободряло бы сознание, что вас ожидает общее и одновременное для всех испытание, которое до конца оставит вас в том же неразлучном кругу». Умирать – не страшно, умирать – не плохо, умирать – легко, хорошо и правильно; напротив, истинной трагедией было бы «остаться жить, когда все доброе, благородное, прекрасное погибло бы на Земле». Умирать даже очень полезно. «Наше тело было для нас главным образом источником боли и усталости. Оно постоянно указывало нам на нашу ограниченность. Так чего же нам огорчаться, когда оно отделяется от нашего духовного "я"?» Когда миссис Челленджер задыхается и любимый муж спасает ее, дав ей подышать кислородом, она недовольна.
« – Ах, Джордж, мне так жаль, что ты вернул меня обратно, – сказала она и взяла его за руку. – Дверь смерти в самом деле, как ты говорил, скрыта за красивой, сверкающей завесой: едва прошло первое чувство удушья, мне стало несказанно легко. Зачем ты увлек меня обратно?
– Потому что я хотел, чтобы мы вместе совершили переход от жизни к смерти».
Сразу вспоминается финал «Писем Старка Монро»: лучше умереть вместе, чем жить порознь. А Мелоун говорит о своей любимой матери: «Что мне горевать о ней? Она отошла, и я отхожу вслед за нею, и, может быть, там, в новом бытии, мы будем ближе, чем здесь, когда я жил в Англии, а она – в Ирландии».
В 1911 году доктор Дойл еще не знал, что будет «там», не мог даже утверждать с полной уверенностью, что будет хоть что-нибудь. «Если я буду жить после смерти, – писал он в дневнике, – меня не сможет удивить ничто из того, что я встречу за покровом вечности. Лишь одно может поразить меня. Это – осознание дословной правоты христианских догм». И еще: «Даже предположив, что спиритизм не ложь, мы сделаем лишь небольшой шаг вперед. И все же этот шажок приводит нас к решению насущного вопроса – все ли кончается со смертью?» Доктор Дойл не был пока уверен, но очень надеялся. Профессор Челленджер уже знал точно.
Итак, ядовитый эфир постепенно заполняет весь мир; четверо британцев, вооруженных кто верой, кто – равнодушным презрением, – устроившись уютно, как в театральной ложе, глядят в глаза смерти со спокойным любопытством. «На нашу долю выпадает самое необычайное переживание, так как, по всей вероятности, мы будем последним арьергардом армии человечества в ее походе в Неизвестное». Молодому Мелоуну, правда, в последний миг становится жаль гибнущего мира: «Слишком хороша была обитель, откуда нас теперь так внезапно, так беспощадно изгоняли!» Немножко «поскуливать» начинают и остальные, но Челленджер всем присутствующим подает пример стойкости. «Научная мысль умирает на посту, работая нормально и методично до самого конца. Она не останавливается на такой мелочи, как ее собственный физический распад, пренебрегая им в той же мере, как и всеми вообще ограничениями в нашем материальном пространстве». В общем, все замечательно, можно спокойно умирать.
Но тут хитроумный автор, обманув своих героев, загоняет их в непредвиденную ловушку: Земля умерла, а они остались живы. Это их очень огорчает. «Вместо радости, какую, казалось, должны были испытывать люди, только что избежавшие неминуемой смерти, нас захлестнуло волной черное уныние. Все, что мы любили на земле, смыто в бесконечный неведомый океан, и мы высажены одни на необитаемый остров, без ожиданий, без надежд. Несколько лет мы будем рыскать, как шакалы, между могилами вымершего человечества, а потом придет и наш запоздалый и одинокий конец». То же самое, кстати, чувствуют и персонажи Уэллса, оказавшиеся в аналогичной ситуации: «Зачем я брожу по этому городу мертвых, почему я один жив, когда весь Лондон лежит как труп в черном саване?» (Картины мертвой, охваченной пожарами Англии в «Войне миров» и «Отравленном поясе» вообще очень схожи.) Растерян даже непоколебимый Челленджер, а у хладнокровного смельчака Рокстона начинается что-то вроде тихого помешательства.
В более поздних постапокалиптических романах – у Уиндема и Мерля, например, – выжившие персонажи тотчас начинают думать о продолжении человеческого рода: копить провизию, сажать огороды, организовываться в отряды, искать женщин и интенсивно размножаться. Дойловские герои ни о каком продолжении рода человеческого не мечтают. С концом цивилизации для них все кончено, жить просто незачем – на кой черт нужна такая жизнь?! Даже Челленджер, заявляя, что наука не умерла, пока жив хоть один ученый, тем не менее готов планировать дальнейшую жизнь лишь на те годы, что ему остались, – а ведь он совсем не так стар и у него есть жена. Мелоун еще в предыдущем романе потерял любовь девушки, Саммерли и Рокстон в ней, похоже, сроду не нуждались, и они отнюдь не намерены заниматься продолжением рода. Подобные мысли им даже в голову не приходят. Чем выживать – без достоинства, без комфорта, без свободы – лучше умереть. У Уэллса, между прочим, то же самое. Выжившему герою «Войны миров», которого катастрофа разлучила с любимой, встречается человек, проповедующий возрождение рода человеческого, естественный отбор, уничтожение слабых и подбор подходящих «самок» – но он оказывается отвратительным полубезумным пьяницей; сам же герой мечтает увидеть жену или умереть, потому что жизнь без нее ему не интересна. В современном романе он бы скорее вооружился топором и побежал драться за встречную самочку, желая положить свою индивидуальность на алтарь продолжения рода (а четыре дойловских британца живо разъяснили бы миссис Челленджер, что в ее обязанности входит послужить возрождению человечества со всеми вытекающими последствиями). Как и Дойл, Уэллс не хотел размножения вместо любви и выживания вместо жизни.
Литература XX века, убившего невероятное количество людей, провозгласила человеческую жизнь наивысшей ценностью. В литературе XIX века ценность была другая: человеческое достоинство. Если нельзя жить как подобает, как хочется, как не противно – так уж лучше умереть. Вот такие они были чудаки, эти викторианцы. В отличие от нас они – верующие и неверующие – считали смерть не самым худшим из того, что может случиться с человеком.
Проехавшись по вымершему Лондону, герои Дойла – даже не попытавшись воспользоваться радио! – приходят к выводу, что мертва вся планета; если живые люди где-то и остались, так в каком-нибудь Тибете, а это все равно что ничего. В «Войне миров» так же молчаливо подразумевается, что с разрушением Лондона погибло все – так что читатель даже удивлен, когда в финале ему сообщают о материальной помощи, которую Англии оказала Франция – какая еще может быть Франция, у них, что же, не было марсиан? Здесь невозможно удержаться от того, чтобы привести еще одну цитату: «Ты думаешь, я хоть одну минуту верю тому, что что-нибудь случилось с Европой? Там, брат Генрих, электричество горит и по асфальту летают автомобили. А мы здесь, как собаки, у костра грызем кости и выйти боимся, потому что за реченькой – чума...» Так говорит персонаж пьесы Михаила Булгакова «Адам и Ева» (написанной в 1931 году), выживший после глобальной катастрофы. Очень это по-русски: нет, не верим мы, что у них там в ихних европах может быть конец света, как-нибудь да выкрутились – одни мы. У наших британцев все наоборот: с гибелью их народа умирает Земля.