Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Филарет вспоминал опустевшие наполовину сёла, мимо которых он возвращался из плена, и думал о том, что нужно изыскивать иные статьи дохода. Что взять с нищих, умиравших на дорогах от голода? Крупных торговцев и собственников не было, если не считать Строгановых, которые, слава богу, уплатили в казну 56 тысяч рублей. Между тем надо было искать средства на поправление сильно пострадавших в лихолетье каменных храмов Кремля. Но сокровищница самого богатого монастыря — Троице-Сергиевой лавры — была истощена. Царь Михаил пожаловал на восстановление храмов последнее, что мог, — золотые и серебряные сосуды и немного драгоценностей. Может быть, пособят казаки? Многие из них радели о православии и могли помочь патриаршему двору личными пожертвованиями. На это намекал келарь Сергиевой лавры Авраамий Палицын, и, пожалуй, с его энергией и знанием людей он бы это дело наладил. Но не лежала душа Филарета к келарю, предавшему его и других в польском плену.
С этими мыслями патриарх направился к церкви Ризположения, чтобы посмотреть, чем заняты рабочие, прибывшие из пригорода Ростова Великого. Филарету их представил старый привратник Чудова монастыря: он помнил, как они восстанавливали Кремль после пожара.
Одет Филарет был просто: белый клобук и тёмная мантия. Не мог он привлекать богатой патриаршей одеждой внимание нищих, которым ему было нечего дать: вся мелочь давно разошлась.
Возле лестницы, ведущей в церковь Ризположения, ему встретился немолодой высокий монах с испитым лицом. Во взгляде его были вместе дерзость и мольба. Неожиданно монах коснулся плеча патриарха. Филарет отшатнулся от него и пошёл дальше. Что может быть непристойнее пьяного монаха!
— Стой, владыка! Слово важное надо тебе сказать.
— Поди прочь, винопийца, и вели своему духовному отцу наложить на тебя епитимью!
Монах дерзко рассмеялся.
— Ныне никто никому не указ. Кто кого смог, тот того и с ног, — произнёс он и со злобным упорством загородил дорогу.
Между тем с лестницы спускались заметившие эту сцену церковные сторожа.
— Велишь повязать этого расстригу-бродяжку, государь-батюшка?
С губ Филарета готово было сорваться грозное приказание, но он молчал, каменея лицом. Странные мысли и чувства осаждали его. Ещё некоторое время назад он думал о возвращении к временам Ивана Грозного, отчего же в эту минуту он медлил с суровым приказом и властный голос не повинуется ему? Или забыл, как при Грозном и Годунове холопа не считали за человека? И не был ли он сам свидетелем жестоких расправ со смердами?
Филарет и прежде замечал за собой приступы неожиданной слабости, когда требовалось безотлагательно решать судьбу холопа. Он объяснял эту слабость наследством своей доброй матушки. Отец его, Никита Романович, был сурового нрава, каким и должен быть ближний вельможа грозного царя. Но в жилах матушки текла кровь Шуйских, прямых потомков Александра Невского, умевших, когда требовал долг, казнить, но чаще — миловать. Его деда, Александра Борисовича Горбатого-Суздальского, царь Иван Васильевич считал «потаковником», и мужественный воевода, прославившийся геройством во время покорения Казани, был казнён не за вину, а за жестокое нелюбие к нему царя.
Филарету часто приходили на ум мысли о «двойном» наследстве в его душе. В минуту, когда требовалось действовать решительно, он корил себя за уступчивость и слабость, но ничего не мог с собой поделать.
— Отвести монаха в патриаршую избу и посадить под караул, — приказал он.
Посмотрев, как идут работы в церкви, патриарх вернулся на подворье и, войдя к себе, увидел сидевшего в прихожей на скамейке связанного монаха. Двое приставов караулили его.
— Кто таков, не сказывает, — доложил пристав, — мы-де из болотца да из заднего воротца.
Филарету почудилось в лице монаха что-то знакомое.
— Развяжите ему руки и ступайте.
Когда приставы вышли, монах вдруг бухнулся в ноги перед Филаретом. Тот от неожиданности отшатнулся.
— Встань. О чём просишь?
— Прости, что давеча согрубил тебе.
— Бог простит. Ныне многие люди в шатости пребывают.
— Пред Богом все человецы повинны.
— Ты сам в чём повинен?
В лице монаха снова появилось что-то грубое.
— Я не на исповедь к тебе пришёл.
Помолчав, он добавил:
— Вижу, не признал ты меня. А ведь это я к Тушинскому вору тебя провёл.
Филарету вдруг припомнились подробности унизительного дорожного досмотра, когда его везли в тушинский стан. В памяти возник казак в красном жупане. Он придирчиво оглядел его, потом обшарил все уголки кареты и приказал: «Давай бумагу!» — «У меня бумага к самому государю». — «Ты не отнекивайся, а подавай бумагу».
Припомнив эту сцену, Филарет сказал:
— Однако ты весьма изменился за это время. А был бравый казак, ещё гривну с меня потребовал.
— То не я, то Сенька Бесталанный. Он со всякого проезжего гривну требовал: мол, даром ныне лишь зуботычину получить можно.
— К чему сказ свой ведёшь?
— А к тому, что ты запамятовал, как я тебе жизнь спас.
Филарет резко взглянул на монаха.
— Не веришь? А помнишь, как на тебя пьяный пан с кинжалом кинулся? И кто схватил его за руку?
— Помню. Приставы обоих увели. Того, кто схватил пана за руку, тоже посчитали заводчиком.
— Вот оно как, значит, решили.
— Тебя-то как зовут?
— Федот.
— Чем тебя пожаловать, Федот, за твоё добро ко мне?
— А ничем. Хочу попросить тебя за людишек беглых, за бессчастных. На них напраслину возводят. За воровство. И будто зло умышляли и бунтовали. Бояре присудили их в тюрьму: мол, достойны смертной казни. Так ты, государь-батюшка, их зло на милость положи.
Монах помолчал и добавил:
— Может, они и виновны, а ты их прости.
— А ежели они станут снова зло умышлять?
— Ежели что, так можно и высечь за грехи, а мы будем тебе служить радостной душой и радетельным сердцем.
Монах снова упал на колени и поцеловал край рясы патриарха.
Филарет велел подать бумагу об этих людях и обещал исполнить просьбу Федота.
Проходят недаром такие минуты!
Но, увы, жизнь суровее наших сердец, и добрые благостные минуты в жизни Филарета случались всё реже и реже.
Эмблема двуглавного орла, утвердившаяся за русским троном при Иване III, получила особый смысл в царствование Михаила Романова. «Двуглавым» было само правление. Позже говорили о двоевластии, но это было лучше, чем обременительное многовластие при старице Марфе и её родственниках. Ныне же Марфа до времени затаилась и лишь иногда не могла сдержать злой досады, слыша, как Филарета величали государем.