Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вздохнул. В сердцах кинул дужку на пол и приказал отвести Стёпку с глаз подальше в слободу, дать ему угол на базаре, но с цепи не спускать и записывать всё, что юродом будет говорено, хотя очень уж зол и привередлив стал в последнее время.
– Ещё и дохлятиной кидается! – добавил обиженно, по-детски. – Ничего, от святого можно… Стёпа в норове, пусть его… Ох, ногу отсидел! – и заковылял к выходу.
Пошли дальше.
Смущённый, обдумывал слова и злость юрода. Неспроста! Плохой знак! Бывало, Стёпка и раньше ярился на него, но не подолгу, а тут что-то затянулась опала блажного.
Угрь, желая развеселить, показал изображения юродов.
Это понравилось:
– Напиши число и где рисовано. Ну их, убогих! Никто не знает, что у них на уме. Изумки Божьи! У добрых людей мысли чрез сито разума процеживаются, а у юродов прямо из мозга на язык валятся и чрез рот наружу вылезают, как рыбы скользкие. Если убогого слушать – можно узнать, что народ думает, юрод ведь – людской бирюч.
Угрь сообщил, что в земле Брабант жил рисовщик Питер Бройгель, зело великий, у коего на парсунах разные рыбы друг дружку пожирают, одна из другой выпадая и в другую впадая точь-в-точь, как мысли людские.
Горестно покачал головой:
– Да? В Брабанте? А как мне сие увидеть? Где? Каким макаром? Ежели я в Брабант поеду, то недруги тут престол захватят. А в Европии все от страха передохнут: как же, Иван Кровопийца, Иван дер Шреклихе пожаловал собственной персоной, прячьте маленьких детей, он их с маслом кушать любит! Ох, Господи! И что это за му́ка – быть государем! Ничего нельзя: ни ехать, ни смотреть, ни по улицам походить, ни на баб поглядеть – а зело дородны, персясты, говорят, фряжьи бабы, особливо на севере. Вот тебе бабы не даются, а мне сами в руки лезут, но все так лживы, обманны, корыстны, хитры, подхалимны, жадны, что и смотреть на них тошно!
И со смешанным чувством вспомнил, как однажды свезли ему в Кремль со всех краёв тысячу самых смазливых девок на выбор. Когда столько бабья вместе узрел и унюхал, стало вдруг так отвратно на душе, что тут же всех разогнал, правда, каждой девке плат, шитый золотом, на прощанье подарил. И долго потом женский вид на дух переносить не мог.
Угрь важно согласился:
– Понимаю. Одна собака – хорошо, а стая – противно! А бабы!.. – И безнадёжно махнул рукой.
Он поправил треух, спадавший по черепу:
– Да, хитры, подлы… Да знаешь ли ты, что до Маконского собора попы всё решали: есть ли душа у баб, из Адамова ребра сотворённых, – ибо какая душа у кости? А если душа всё ж таки есть – то у всякой ли бабы или есть совсем уж бездушные? – с горечью вспомнил Евдокию Сабурову. – Да все мы грязны! Чиста только Богородица! Ну, и дети, да и то только до первой щетины, до первых месячных луновений!.. Увидишь сей миг моих певчих птенцов, им, слава Богу, ещё до крови и бороды далеко! – резко закруглил разговор, посохом толкая дверь школы пения.
В сенях ключарь Мосов натягивал струну на видавшую виды лютню, зажав пузатый бок меж колен, левой рукой удерживал гриф, а правой наворачивал на колышек блёсткую струну. Рядом на лавке – помятая чаша, по запаху с чем-то хмельным. Надкусанная сайка. Из-за двери – звуки и голоса.
– О, государь, здрав будь! – прямо с лавки, с лютней в руке, Мосов сполз на колени и уткнулся лбом в половицы; от него, увешанного ключами по поясу, шёл резкий запах железа.
Недовольно повёл носом, взял чашу, понюхал, приказал Угрю отпить:
– Ну-ка, что он хлобыщет?
– Сивогар, – ответил Угрь, с жадным храпом допивая из чаши и отколупывая от сайки.
Выхватил пустую чашу и шмякнул ею стоящего на коленях ключаря по голове:
– Ты с чего это вино в будний день? За тобой не водилось! И взят был в ключари за резвость и смекалку, коими твоя родня отличалась! А ты?!
– Государь, лечусь, болен, простыл, вчера подвалы с припасами осматривал, помёрз, выпил, чтоб полегчало, лекарствие, – пряча глаза, зачастил Мосов; вслед за перегаром и железным запахом потянулся перезвон ключей.
– Смотри у меня! Сам знаешь: пьяному море по колено, а лужи – по уши! Не то живо в слободу отправлю, а заместо тебя кого нового возьму! – Мосов, стоя на коленях, скорбно склонился лбом до земли и замер. – Вставай! Что у них там? – щёлкнул посохом в дверь.
Ключарь встрепенулся, со звоном поднялся:
– Я вот… чиню… Дети шалили, Кузя девахе по плечу заехал, струна лопнула… Такой егоза! Голыш его даже к лавке привязать грозился. А они там, – мотнул головой на дверь, – к Михайле-Архайле твой канон учат!
– Михайла-Архайла! – передразнил. – Это у вас так быдло говорит, а у нас это – великий день архистратига Михаила, балда!
– Бабка моя из Полоцка так говорила, а я – что? – буркнул ключарь, кланяясь и пытаясь поцеловать руку.
Отпихнул его:
– Ещё на питье поймаю – в чане с сивухой утоплю! – и на цыпочках приник к двери, радуясь по-детски: «Мой канон учат!»
Да, это он в трудные ночи сочинил канон архангелу Михаилу и пел его сам и другим давал петь, и всем нравилось. Ещё бы! Кто, как не этот великий архистратиг, достоин почитания и певной хвальбы? Кто перенёс в рай души Авраама и Богородицы? Кто отвёл реки, в коих язычники хотели утопить благочестивого Архиппа? Кто запретил Батыю идти на Новгород? Кто отогнал монголов от Руси? Кто одним своим видом заставляет бесей с визгами закапываться в норы по болотам? Всё он, великий водила Небесного воинства, крылатый серафим на белом коне, в золотых латах, разящий нечисть с криком: «Ми-ка-эл!» И в детстве бака Ака каждый раз накануне праздника рассказывала ему об этом сильном архистратиге Господнем, заканчивая одинаково:
– Архангеле Микайле буди созива мертве на Суднем дню, а одмах он охраняе врата Неба с Петром-управником! Он – наивелики ангеле!
Велел Угрю нарисовать ключаря Мосова как есть – нечёсаного, со сломанной лютней, с чаркой – авось стыд его возьмёт! – а сам приоткрыл дверь.
В полутьме трёх свечей топилась печь. Распевщик Голышев маячил за тихогромом. На двух скамьях – дети: трое малышей сзади, мальчик и девочка постарше – впереди. Голышев брал ноты, а дети поочередно повторяли их – распевались.
– Бог в помощь, Голыш! – сел на скамью, дав поцеловать руку. – Что темно у вас? Я на свечи денег не жалею. А, это ты, егоза, землекопов сын Кузя? Верно?
Белобрысый, наголо стриженный мальчик редкозубо ощерился:
– Я-то Кузя. А ты чего притащился? Мешать? Мы тут поём.
Вытащил пряник:
– На, не ворчи! – И обратился к Голышеву: – Как учение?
Тот прикрыл крышку:
– Твой канон к празднику разбираем. Нелегко!
– Ещё бы – не для дитячьих голосов! Да и слов они, небось, не понимают?
– Нет, понимают по-своему, кое-как. Они зело смышлёны.