Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Виноват, гражданин, вы тут маляра не видали?..
Он оборачивается и с изумлением смотрит на нас.
— Тут маляр проходил, — продолжает Саня, — такой, в пиджачке, конопатый.
И Петя вскакивает — неуклюжий, длинный, худой.
— Приехали? И Катя? Ну молодцы! Вот рад! Ну, рассказывайте! Саня, ведь ты оттуда?
— Я оттуда.
Часа два мы сидим у башни старца Мартына, потом спускаемся вниз на набережную и садами обходим весь город. Как он хорош осенью! Как красны клёны в Ботаническом саду! Как хорошо пройтись по заброшенной, забытой аллее к обрыву, под которым правильными рядами стоят низкие яблони, обмазанные чем-то белым!
— Когда-то мы лазили сюда за яблоками. И ты врал, что у сторожей ружья заряжены солью.
— А вот и не врал! Интересно, какими мы были мальчиками? Вот ты, например, видишь себя мальчиком? Я — нет.
— Ты был довольно странным мальчиком. Помнишь, ты однажды выдумал, что у крыс бывает царица-матка? А Туркестан? Это была мечта. Ты уже и тогда был художником, во всяком случае — человеком искусства.
— А мне казалось, что именно ты будешь художником. Ведь ты хорошо лепил. Почему ты бросил?
Я смотрю на Саню — выдать или нет, но он делает мне страшные глаза, и я не говорю ни слова. В свободное время он и теперь ещё лепит — разумеется, для себя.
Судья приезжает поздно вечером, когда мы его уже давно не ждём. Вдруг где-то за углом начинает стрелять и фыркать «газик», и старик появляется на дорожке в белом запылённом картузе, с двумя портфелями в руках.
— Ну, которые тут гости? Сейчас умоюсь и приду целоваться.
И мы слышим, как он долго, с наслаждением кряхтит в кухне, и тётя Даша ворчит, что он снова залил весь пол, а он всё кряхтит и фыркает и говорит: «Ох, хорошо!» — и наконец появляется причёсанный, в туфлях на босу ногу, в чистой толстовке. По очереди он тащит нас на крыльцо — рассматривать: сперва меня, потом Саню. Орден он рассматривает отдельно.
— Ничего! — говорит он с удовольствием. — Шпала?
— Шпала.
— Значит, капитан?
— Капитан.
И он крепко жмёт Санину руку.
Так проходит этот прекрасный вечер в Энске. Мы так редко собираемся всей семьёй, а между тем очень любим друг друга. И теперь, когда мы наконец встречаемся, всем кажется странным, что мы живём в разных городах.
До поздней ночи мы сидим за столом и болтаем, болтаем без конца. Мы вспоминаем Сашу и говорим о ней просто, свободно, как если бы она была среди нас. Она среди нас — с каждым месяцем маленький Петя всё больше становится похож на неё: тот же монгольский разрез глаз, те же поросшие мягкими тёмными волосиками виски. Наклоняя голову, он так же высоко поднимает брови…
Саня рассказывает об Испании. И странное, давно забытое чувство охватывает меня: я слушаю его, как будто он рассказывает о ком-то другом. Так это он, вылетев однажды на разведку, увидел пять «Юнкерсов» и без колебаний пошёл к ним навстречу? Это он, проносясь между «Юнкерсами», стрелял почти наугад, потому что не попасть было невозможно? Это он, закрыв перчаткой лицо, в прогоревшем реглане, посадил разбитый самолёт и через час поднялся в воздух на другом самолёте?
Судья слушает — и детским удовольствием сияют его глаза из-под косматых седых бровей. С бокалом в руке он встаёт и произносит речь. Ещё в поезде Саня говорил мне, что судья непременно скажет речь.
— Не буду говорить высоких слов, хотя то, что ты сделал, Саня, стóит, чтобы говорить об этом высокими словами. Когда-то ты сказал мне, что хочешь стать лётчиком, и я спросил: «Военным?» Ты ответил: «Полярным. А придётся — военным». И вот — военный, боевой лётчик, ты сидишь передо мной, и я с гордостью вспоминаю, что могу законно считать тебя за родного сына. Но и другие мысли приходят в голову, когда я вижу тебя перед собой. Я хочу сказать о твоей благородной мечте найти экспедицию капитана Татаринова, — мечте, согревшей твои молодые годы. Ты как бы поставил своей задачей вмешаться в историю и исправить её по-своему. Это правильно. На то мы и большевики-революционеры. И, зная тебя с детских лет, я верю, что рано или поздно, но ты решишь эту большую задачу.
Мы чокаемся, и Саня говорит по-испански:
— Salud!.. Будем считать, что «путешествие в жизнь» ещё только началось, — говорит он. — Корабль вчера покинул гавань, и ещё виден вдалеке маяк, пославший ему прощальный привет: «Счастливого плавания и достижений». Когда-то маленькие, но храбрые, мы шли по тёмным и тихим улицам этого города. Мы были вооружены одним финским ножом на двоих, тем самым ножом, для которого Петя сшил чехол из старого сапога. Но мы были вооружены лучше, чем это может показаться с первого взгляда. Мы шли, потому что дали друг другу клятву: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». Мы шли — и путь ещё не кончен.
И, высоко подняв бокал, Саня пьёт до дна и со звоном разбивает его о стену…
В 1939 году мы в Москве — и часто бываем у Вали и Киры на Сивцевом-Вражке. Тесно стало в квартире на Сивцевом-Вражке.
В «кухне вообще» спит маленькая беленькая девочка с косичками и с таким же большим, крепким, как у мамы Киры, носом. В чулане, из которого Валя когда-то сделал фотолабораторию, висят пелёнки. В «собственно кухне» Саня едва не садится на свёрток, из которого выглядывает серьёзное, рассеянное личико с чёрной прядкой волос на лбу — не хватает, кажется, только очков в роговой оправе, чтобы услышать лекцию о гибридах чёрно-бурых лисиц.
Девочка уже читает стихи «с выражением», и вы чувствуете солидную школу Кириной мамы, во всём противоположную школе окончательно зазнавшейся Варвары Рабинович.
О чём же — бродяги и путешественники — мы с Саней думаем, сидя среди таких милых, таких «детных» друзей на Сивцевом-Вражке?
Конечно, о том, что всю жизнь мы живём под чужой крышей, о том, что у нас нет своего дома, хотя бы такого маленького и тесного, как у Вали и Киры.
И мы решаем, что теперь у нас будет такой дом — в Ленинграде…
То разгорается, то гаснет фонарик, то горе, то радость освещает его колеблющийся свет.
В ясный зимний день мы стоим у Кремлёвской стены, перед чёрной мраморной дощечкой, на которой высечено простое имя человека, которого мы любили. Саня вспоминает, как однажды он шёл к нему, стараясь медленно думать, чтобы перестать волноваться, и, когда пришёл, обратился к нему как будто по телефону: «Товарищ Ч.? Это говорит Григорьев».
Прошёл уже год, как большой город назван именем этого человека, сотни прекрасных улиц, театры, парки, сады; а нам с Саней всё странным кажется, что никогда больше мы не услышим его низкий окающий голос…
В 1941 году мы переезжаем в Ленинград — окончательно, если это удастся. Мы снимаем дачу из трёх комнат, с колодцем и старым, красивым, похожим на древнерусского стрельца хозяином, которого Петя немедленно принимается рисовать. Мы живём на даче всей семьёй — оба Пети с «научной няней» в этом году не поехали в Энск, — купаемся в озере, пьём чай из настоящего пузатого медного самовара, и мне кажется странным, что такой прекрасной тишины, такого счастья другие женщины даже не замечают.