Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я думал о ее муже, Вацлаве Недзвецком, который всегда считался примерным семьянином, любящим мужем и отцом. Он был хорошим начальником цеха, а уж найти в городке человека, который прочел бы книг больше него, было, кажется, невозможно. Говорили, что в юности он мечтал об артистической карьере, хотел поступать в театральное училище, но потом вдруг спохватился, окончил техникум и стал квалифицированным технологом целлюлозно-бумажного производства.
Я помню, как на концерте художественной самодеятельности он читал со сцены фабричного клуба монолог из какой-то пьесы, как ему аплодировали и как потом, после концерта, мужики со смехом похлопывали его по плечу и говорили: «Сам-то хоть понял, Слава, про что говорил, а? Но все равно – молодец, молодец…», а он, огромный медведище, слушал их с красным напряженным лицом и пытался улыбнуться, пока жена не взяла его под руку и не увела домой, и он покорно шел рядом с нею, по-стариковски шаркая ногами…
Тогда я не понял, что случилось. Недзвецкий читал со страстью, доходившей до надрыва. Непонятны были слова, непонятна была мука, звучавшая в этих словах. Хорошо помню то чувство неловкости, которое я испытал, слушая взрослого человека, который выкрикивал со сцены что-то, казалось мне, постыдное, неуместное. Люди пришли в клуб вовсе не за этим. Они пришли посмотреть на его жену, на «Катины трусы», повеселиться, выпить в буфете свои сто пятьдесят и спокойно разойтись по домам. А тут вдруг – нате! И дело было не в словах, а в музыке его речи. Это была непривычная и неприятная музыка.
Запомнились лишь несколько строк из монолога, который читал тогда со сцены Недзвецкий. И только много лет спустя эти слова, лежавшие мертвым грузом в моей памяти, всплыли и встали на свои места в монологе Глостера из «Генриха VI», которого я прочел впервые:
Как заблудившийся в лесу терновом,
Что рвет шипы и сам изорван ими,
Путь ищет и сбивается с пути,
Не зная, как пробиться на простор,
Но вырваться отчаянно стремясь,
Так мучусь я…[7]
Понятно, чем и почему у Шекспира мучился герцог Глостерский, на какой-то миг испугавшийся того зла, которое рвалось из его души на волю и в конце концов завладело им безраздельно, превратив горбатого негодяя в полубезумного убийцу и садиста Ричарда III.
Но чем мучился Вацлав Недзвецкий, заурядный начальник цеха бумажной фабрики в провинциальном городке, человек, который был женат на красавице, старательно исполнял свои служебные обязанности, дважды в месяц расписывался в зарплатной ведомости, сажал картошку, играл в шахматы, запоем читал, ходил с сыном на рыбалку и мечтал разве что о прибавке к жалованью? Откуда вдруг в нем эта страсть, эта мука, этот надрыв – из каких трещин и щелей души? И что клокотало в этой бездне, когда он выхватил нож и ударил лучшего друга в живот, потом в грудь, потом опять в живот и снова в грудь? И о чем он думал, что чувствовал, лежа ночью в лагерном бараке и вспоминая красавицу жену, тень, которая ждала его на другом краю бездны?..
Еще я думал об Иване Кудряшове, лучшем шахматисте городка, которого вдруг потянуло к Кате, и о его жене Нине думал я, о немногословной женщине, матери сестер-двойняшек, которая на кладбище притягивала все взгляды: обманутая жена и несчастная вдова, не проронившая ни слезинки – к неудовольствию городских кумушек. Она склонилась над телом мужа, лежавшего в гробу, поцеловала его в лоб и на глазах у всех расстегнула верхнюю пуговку на его рубашке, ясно давая понять, что не станет хранить верность его памяти. А взглядом, который она в воротах кладбища кинула на подругу Катю, можно было испепелить стадо коров…
– Сколько ж чертей в этом тихом омуте, – сказала Буяниха. – И один другого страшнее…
Наверное, именно тогда я начал понимать, что мы всегда будем стремиться к той незримой и подвижной грани, которая отделяет непознанное от непознаваемого, но перейти ее нам не дано…
«Бесы никогда не ходят поодиночке», – говорила моя бабушка.
Не успели Нина и Катя пережить разрыв с Ирусом, как в городке появился Михаил Михайлович Мусинский, учитель музыкальной школы, необыкновенно красивое и эфемерное существо, ангел во плоти – ниспадающие на плечи шелковые кудри, огромные голубые глаза, длинные ресницы, пухлые губы, тонкие пальцы, точеный нос, фарфоровая кожа. Он учил детей игре на фортепьяно, говорил, чуть задыхаясь и закатывая глаза, и сразу стал любимцем женщин и мишенью для мужчин, которые прозвали его Мусей и отпускали в его адрес грубые шуточки.
Поселили его рядом с городской библиотекой, за стенкой, в комнатке на втором этаже, где стояли два стула, столик, железная койка и жестяной рукомойник. Готовить еду ему приходилось на электрической плитке, а в туалет ходить во двор, в дощатую будку на задах, среди лопухов. Но каждый день Муся выходил на улицу благоухающий, в отглаженных брюках и при галстучке.
Был он так невинен, так чист и свеж, что Буяниха, которая дважды в неделю забирала из музыкальной школы внучку, при встречах с ним стыдилась своего заштопанного лифчика, хотя видеть его Муся, конечно же, не мог.
Вечера и выходные дни он проводил в библиотеке. Брал только поэтов – Тютчева, Фета, Веневитинова, Боратынского, Анненского, Тарковского. Устраивался за столом в читальном зале, в уголке, открывал книгу и погружался в чтение, иногда записывая что-то в тетрадь, которую приносил с собой.
Нина Кудряшова смотрела на его домашние тапочки, облегавшие его изящную стопу, и умиленно вздыхала. Катя Недзвецкая не могла оторвать взгляда от его сияющей фарфоровой кожи и тоже вздыхала.
Их взгляды и вздохи не остались незамеченными в городке. Читатели недоумевали: чем мог привлечь этот бесполый с виду эльф молодых женщин в соку, страстную худышку Катю и нежную телушку Нину? С их-то задницами! С их-то грудями!
Всех женщин умиляла его красота, но они считали его двухсбруйным вроде Любаши-вохровки, охранявшей железнодорожный мост с винтовкой в руках и любившей «помять» свою младшую сестру-дурочку. Эту Любашу в пятницу, в женский день, не пускали в городскую баню. А мужики прямо называли Мусю «пидором» вроде гиганта Смагина, вернувшегося из тюрьмы с