Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Валя взглянула на него, помолчала и снова запела слабоватым, но довольно мелодичным и каким-то теплым молочным — от козьего молока, что ли? — голосом:
— Повели к Максимьяну-царю ко мучителю. / Говорил Максимьян-царь: / «Ай ты, Кирик младенец / Трехгодный без двух месяцей / Й мати твоя Улита! / Ты поверуй в веру нашую / И поклонись нашим богам-идолам». / Й говорил ли Кирик младенец / Трехгодный без двух месяцей: / «Ай ты, Максимьян-царь! / Не поверую я в веру вашую! / И не поклонюсь я вашим богам-идолам; / Какой ответ со первого дни, / Такой и до последнего дни». / Возъяровался Максимьян, царь-мучитель, / Приказал своим злым мучителям: / «Вы возьмите, мои злы мучители, / Кирика младенца / Трехгодного без двух месяцей / И матерь его Улиту / На воде топить». / Кирик младенец на воде гоголем пловет, / Гоголем пловет — голова вверху, / И сам стих поет херувимский; / Голос у него по-архангельски. / Разъяровался Максимьян, царь-мучитель, / На того ли Кирика младенца / Трехгодного без двух месяцей / И на матерь его на Улиту. / «Ай же вы, мои злы мучители! / Вы возьмите Кирика младенца / Топором рубить». / И… и начали его злы мучители… — Валя дотронулась до губ и тихо закончила уже под дребезжание чайника на плите: — Топором рубить… / Во топоре все лезья приломалися… Больше не буду петь.
— Нет, — снова проговорил Вася свое, — ты как проигрыватель… Хых, вот, радио и есть… живое.
— Дурак ты, Вася, — вдруг четко и ясно сказала ему Валя.
И он посмотрел на нее ошарашенно.
— Что это за песни? — спросил Митрий Алексеевич, снимая чайник и заваривая чай.
— Сердечные песни, — сказала Валя.
— Откуда?
— Мартыновна пела. А ей — книга, что так и зовется Голубиной.
— А… кто такая Мартыновна?
Валя стала накручивать нервно локон на пальцы.
— Старица.
— Монашка?
— Только в мирянском обличье.
— Хых! Хы-хы-хы! — не удержался Вася, хотя и старался не пропустить ни слова, ни жеста Вали и слушал со всей серьезностью. — Хых-хы-хы, — зашелся он. — Монахиня из туалетной шайки-лейки Мюсляя!..
Митрий Алексеевич посмотрел на него и снова обратился к Вале:
— Мюсляй? Это кто?
— Ай, не хочу я, дядечка, рассказывать, ну не хочу, не мучай, как пытатели того царя Максимьяна.
Митрий Алексеевич кивнул.
— Хорошо. А, — говорил он, расставляя стаканы, блюдца, — а есть же в этой книге… — Он улыбнулся. — Ну, мне, птицелову, это просто интересно, про голубей, наверное?
Валя пожала плечами, вытянула губы трубочкой. Думала.
— Чиво-то не вспоминаю я… Как запою, так и вспомню. А так, видно, и нет про голубей-то.
— Почему же книга так названа?
Валя даже всплеснула руками.
— Ну я-то, дядечка, откудова знаю, а?
— Так это вообще не про птиц, — подал голос Вася.
Валя глянула на него и возразила:
— Там ангелы ровно птицы.
— Но их же не называют голубями в песнях? — уточнил Вася.
Валя думала, морщила лоб.
— Я как запою, так легко все идет, а так… не знаю я.
— Ну хорошо. Может, еще как-нибудь споешь, и мы тогда узнаем, — согласился Митрий Алексеевич, наливая себе чая. — Пейте чай. Давайте есть.
И они начали чаевничать.
— Да Мартыновна-то сама!.. — вдруг воскликнула с полным ртом Валя.
Мужчины посмотрели на нее.
Она запила чаем и сказала:
— Мартыновна вся в голубях и бывала.
— Это же как? — спросил Митрий Алексеевич.
— Да вот так… Ее голуби любили, всю облепляли, идет, а они на плечах ея, на башке… обсирают.
— Хых-хы-хы, — засмеялся Вася.
Митрий Алексеевич улыбнулся.
— Да не токо голуби! — воскликнула Валя с восторгом. — К ней на ручки синички садилися, воробьи. А однажды скворец прилетел, уцепился за платок и давай рвать волос на гнездо-то себе. А Мартыновна токо смеется, глазы прикрывает, чтоб не вышибли-то птахи сдуру. Вот чудная баба была… ху-ууугу…
— С ней… что-то случилось? — спросил Митрий Алексеевич, глядя сквозь очки и парок от стакана с чаем на Валю.
Валя взмахнула рукой и просто ответила:
— Улетела она.
Вася засмеялся, как обычно. Он уже забыл свои подозрения. Валя была ку-ку, как говорится.
— Да? — переспросил Митрий Алексеевич.
— Ага.
— Как же это могло произойти?
— Да никак. Исчезла и все, пропала.
— Но… кто-то видел это?
— Не-а. Но она жа так и баила, что улетит, когда Матушка вернется.
— Кто?
Валя перекрестилась.
— Ну Одихитрия. Одихитрию на Москву отсылали для омовения от чужих там всяких чешуинок. Ну от красок. И привезли такой, какую Ея не видели. Никто! — Валя потянулась за хлебом, намазала масла, положила сверху толстый пласт ноздреватого сыра.
— Хых, да чего ты несешь, Вальчонок? — спросил Вася.
— Ничиво. Все правда.
— Не может же такое быть. Кто-то же ее рисовал? Сто лет назад? Или сколько там?
Валя посмотрела на него и откусила полбутерброда, стала жевать, взялась за ручку металлического железнодорожного подстаканника и сделала большой глоток крепкого чая, приготовленного из трех сортов: из пяти ложек зеленого, трех ложек черного и одной ложки чая с бергамотом.
— Каво рисавал? — спросила она, насмешливо глядя на взъерошенного Васю с припухшим носом.
Вася шмыгнул носом.
— Кого-кого. Икону.
Валя, собираясь укусить бутерброд, оскалила зубы.
— Нихто не рисовал, — сказала она убежденно. — Это ныне рисуют, новое все такое, картиночки там эти самы… А тогда все само собой являлось. Святый отец токо окунал кисть и сидел, ждал, когда явится. И они являлися.
— Хых, — просмеялся Вася. — Бред сивой кобылы.
— Сам ты бред, Фасечка, — откликнулась Валя.
А она вон как осмелела… обнаглела… Вася нахмурился.
— Поповские сказки, — упрямо гнул свое Вася.
— Сам ты сказка, — тут же отозвалась Валя. — Али сонный морок. А Матушка — правда.
Вася возмущенно пыхнул синевой на нее, хотел съязвить, но вдруг запнулся, взялся за стакан, сделал глоток-другой ароматного горячего чая, вышибающего испарину на носу…
— Хых, — напряженно просмеялся он. — Хы-хы… Корлоче, мы есть сон, а они все самая достоверная реальность, — бормотал он, осторожно потирая по привычке нос. — Это и есть религиозная болезнь мозга.