Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Душе настало пробужденье
(II, 1, 406)
по-разному, но настойчиво варьируется в самообъяснениях 1820-х гг. Начало главы в этом отношении приносит принципиально и осознанно новую концепцию, исторический подход переносится и на оценку поэтом своего собственного пути; вместо чисто психологической триады — история своей Музы, смена периодов творчества, читательской аудитории, жизненных обстоятельств, образующая единую эволюцию. Вместо «падения» и «возрождения» — единая логика развития. Рассматривая свой творческий путь, П устанавливает место в нем ЕО, определяет отношение романа к южным поэмам и «Цыганам». При этом восьмая глава оказывается не только сюжетным завершением романа, но и органическим итогом и высшим моментом всего творчества. Вводные строфы исключительно сильно подчеркивали особое значение восьмой главы, что резко повышало ее вес в общей структуре романа.
3 — Читал охотно Апулея… — Апулей (около 125 г. н. э. — ?) — римский писатель. Изобилующий фантастическими и эротическими эпизодами роман Апулея «Золотой осел» был популярен в XVIII в. П читал его по-французски. В беловой рукописи: «Читал охотно Елисея» (VI, 619) — имеется в виду поэма В. Майкова «Елисей, или Раздраженный Вакх» (1771). Травестийная ирои-комическая поэма Майкова, содержащая ряд весьма откровенных сцен, описанных в соответствии с эпической поэтикой классицизма, пользовалась устойчивыми симпатиями П. В 1823 г. он писал А. А. Бестужеву: «Елисей истинно смешон. Ничего не знаю забавнее обращения поэта к порткам:
Я мню и о тебе, исподняя одежда,
Что и тебе спастись худа была надежда!
А любовница Елисея, которая сожигает его штаны в печи,
Когда для пирогов она у ней топилась;
И тем подобною Дидоне учинилась.
А разговор Зевеса с Меркурием, а герой, который упал в песок
И весь седалища в нем образ напечатал.
И сказывали те, что ходят в тот кабак,
Что виден и поднесь в песке сей самый знак —
все это уморительно» (XIII, 64). То, что «Золотой осел» и «Елисей» противопоставлены чтению Цицерона как равнозначные, обнаруживает и природу их истолкования.
6 — Весной, при кликах лебединых… — реминисценция стиха Державина: «При гласе лебедей» («Прогулка в Сарском Селе». — Державин Г. Р. Стихотворения. Л., 1957, с. 172). Современный П читатель легко улавливал эту отсылку.
Пейзаж Царского Села был для П связан с образами XVIII в., и это делало естественными державинские ассоциации.
Однако для читателя последующих эпох, утратившего связь с воспоминаниями поэзии Державина, стихи эти стали восприниматься как типично пушкинские и определили цепь отсылок и реминисценций в последующей русской поэзии (И. Анненский, А. Ахматова и др.). См.: Д. С. Лихачев, «Сады Лицея». — В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, IX. Л., 1979.
9 — Моя студенческая келья… — Студенческая келья — сознательная отсылка к лицейской лирике, в которой образ «кельи» исключительно устойчив. Ср. картину посещения «кельи» музой:
На слабом утре дней златых
Певца ты осенила,
Венком из миртов молодых
Чело его покрыла,
И, горним светом озарясь,
Влетала в скромну келью…
(I, 124–125).
12-14 — Воспела детские веселья,
И славу нашей старины,
И сердца трепетные сны.
Стихи дают перечисление основных жанров лицейской лирики: дружеские послания («Пирующие студенты» — I, 59–62 и др.), гражданская поэзия, историческая элегия («Воспоминания в Царском Селе» — I, 78–83 и др.) и любовная лирика.
В беловой рукописи восьмая (девятая, по первоначальному счету) глава содержала развернутую концепцию поэтической эволюции П:
В те дни — во мгле дубравных сводов
Близ вод текущих в тишине
В углах Лицейских переходов
Являться Муза стала мне
Моя студенческая келья
Доселе чуждая веселья
Вдруг озарилась — Муза в ней
Открыла пир своих затей;
Простите хладные Науки!
Простите игры первых лет!
Я изменился, я поэт
В душе моей едины звуки
Переливаются, живут
В размеры сладкие бегут.
IV
Везде со мной, неутомима
Мне Муза пела, пела вновь
(Amorem canal aetas prima)
Все про любовь да про любовь
Я вторил ей — младые други,
В освобожденные досуги,
Любили слушать голос мой —
Они пристрастною душой
Ревнуя к братскому союзу
Мне первый поднесли венец
Чтоб им украсил их певец
Свою застенчивую Музу.
О торжество невинных дней!
Твой сладок сон души моей.
V
И свет ее с улыбкой встретил
Успех нас первый окрылил
Старик Державин нас заметил
И в гроб сходя благословил
И Дмитрев не был наш хулитель
И быта русского хранитель
Скрижаль оставя, нам внимал
И Музу робкую ласкал —
И ты, глубоко вдохновенный
Всего прекрасного певец,
Ты, идол девственных сердец,
Не ты ль, пристрастьем увлеченный
Не ты ль мне руку подавал
И к славе чистой призывал
(VI, 620–621).
Первоначальный вариант имел отчетливо полемический смысл: развиваясь на фоне обострившейся в критике 1829-30 гг. дискуссии о литературной аристократии и резких нападок Полевого на карамзинскую традицию, концепция П тенденциозно акцентировала близость его к карамзинизму. Литературными учителями и крестными отцами музы были названы не только Державин, но и Карамзин («быта русского хранитель»), Жуковский («идол девственных сердец») и даже Дмитриев. П сознательно преподносил читателю стилизованную и тенденциозную картину. Он прекрасно помнил, что отношение к его литературному дебюту со стороны признанных авторитетов карамзинизма было далеким от безусловного признания. Еще познакомясь лишь с журнальными (неполными) публикациями «Руслана и Людмилы», Дмитриев прислал Карамзину резкий отзыв о поэме, содержание которого нам известно из пересказа в письме последнего. Карамзин отвечал Дмитриеву: «Ты, по моему мнению, не отдаешь справедливости таланту или поэмке молодого Пушкина, сравнивая ее с Энеидою Осипова: в ней есть живость, легкость, остроумие, вкус; только нет искусного расположения частей, нет или мало интереса; все сметано на живую нитку» (Письма Карамзина… с. 290). По первым впечатлениям Дмитриев ставил «Руслана и Людмилу» не только вровень с «Энеидой, вывороченной наизнанку» Осипова, но даже ниже поэзии В. Л. Пушкина, отношение к которой в кругах карамзинистов было снисходительно-ироническим: «Дядя