Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда? — сказал он, встряхивая ее, дрожа всем телом. — Сколько времени прошло с тех пор, как у тебя должны были быть месячные? Ты уверена?
— Уверена ли, что их не было? Да. Шестнадцать дней.
— Но ты не уверена, — быстро сказал он, зная, что говорит только с собой. — Ты еще не можешь быть уверена. Иногда бывают пропуски. У любой женщины. Никогда нельзя быть уверенным, пока не пройдет два…
— Ты в это веришь? — спокойно спросила она. — Так бывает, только когда хочешь ребенка. А я не хочу, и ты не хочешь, потому что мы не можем себе это позволить. Я могу голодать, и ты можешь голодать, но не ребенок. А потому мы должны это сделать, Гарри.
— Нет! — закричал он. — Нет!
— Ты же сам говорил, что это просто. И у нас есть доказательства того, что это действительно так, что это ерунда, все равно что срезать вросший под кожу ноготь на пальце ноги. А силы и здоровья у меня не меньше, чем у нее. Или ты не веришь в это?
— Вот оно что! — закричал он. — Значит, ты сначала испытала это на ней. Вот как онр было. Ты хотела увидеть — умрет она или нет. Вот почему ты так упорно склоняла меня к этой идее, когда я отказался.
— Это случилось в тот день, когда они уже уехали, Гарри. Но это правда, я действительно сначала хотела получить известие от нее. Она бы сделала то же самое, если бы первой была я. И я бы не возражала против этого. Я бы хотела, чтобы она осталась жить, независимо от того, выжила бы я или нет, точно так же как и она хотела бы, чтобы выжила я, независимо от того, осталась бы она в живых или нет, потому что я просто хочу жить.
— Да, — сказал он. — Я знаю. Я не о том говорю. Но ты… ты…
— Да ведь все в порядке. Это же просто. Теперь ты это знаешь на собственном опыте.
— Нет! Нет!
— Хорошо, — спокойно сказала она. — Может быть, мы сумеем найти врача, когда выберемся отсюда на следующей неделе.
— Нет! — закричал, завопил он, хватая ее за плечи, встряхивая ее. — Ты меня слышишь?
— Ты хочешь сказать, что никто другой не будет это делать, а ты отказываешься?
— Да! Это я и хочу сказать! Именно это!
— Неужели ты так боишься?
— Да! — сказал он. — Да!
Прошла следующая неделя. Он пристрастился к прогулкам по снежной целине, где, проваливаясь по пояс в сугробы, с трудом прокладывая себе путь, не для того, чтобы не видеть ее, просто мне там не хватает воздуха, говорил он себе; один раз он даже добрался до шахты, в покинутой галерее теперь было темно, смешные и уже не нужные лампы не горели, хотя ему и казалось, будто он слышит возгласы тех слепых птиц, эхо той полубезумной и неразборчивой человеческой речи, которая все еще оставалась здесь, висела, как летучие мыши головой вниз, в этих мертвых коридорах, пока он своим появлением не вспугнул их. Но рано или поздно холод — нечто — гнал его обратно в домик, где они не ссорились только потому, что она не хотела ссор, и снова он думал: Она не только лучше меня по-человеческим качествам, она лучше меня во всем. Они вместе ели, делили рутину ежедневной жизни, вместе спали, чтобы было теплее; время от времени он овладевал ею — она принимала его в каком-то безумии жертвоприношения — говоря, крича: «Теперь по крайней мере опасаться нечего, по крайней мере тебе не нужно будет вставать в этот холод». Потом снова наступал день; когда бензин выгорал, он заполнял емкость; он выносил и выкидывал в снег консервные банки, которые они открывали, чтобы поесть, и больше ему нечего было делать, больше ему абсолютно нечего было делать. И потому он отправлялся гулять (в домике была пара снегоступов, но он так ни разу и не воспользовался ими) между сугробов, но все время проваливался в них, потому что так и не научился вовремя их распознавать, он падал, поднимался снова, думая, говоря сам себе вслух, взвешивая тысячи способов: Какие-нибудь таблетки, думал он… он, выучившийся на врача, думал: Шлюхи ими пользуются, говорят, что они действуют, они должны действовать, что-то должно действовать; не может быть, чтобы это было так трудно, чтобы нужно было платить такую высокую цену, и, сам не веря в это, зная, что никогда не сможет заставить себя поверить в это, думал: И это цена за те двадцать семь лет, за те две тысячи долларов, что я растянул на четыре года из тех двадцати семи, отказавшись от курева, оберегая свою невинность, пока она чуть не погубила меня; доллар или два доллара в неделю или в месяц, которые моя сестра не могла посылать мне, чтобы я смог навсегда забыть о всякой надежде, одурманив себя порошками или писаниной. А теперь все другие варианты полностью исключены. — Значит, осталось только одно, — сказал он вслух с каким-то спокойствием, похожим на то, что наступает после того, как, засунув поглубже в рот два пальца, освободишь свой желудок от блевотины. — Только одно. Мы уедем куда-нибудь в теплые края, где жить не так дорого, где я смогу найти работу и где мы сможем позволить себе завести ребенка, а если работы не будет, то остается благотворительность, сиротский приют, крыльцо какого-нибудь дома, наконец. Нет, нет, не приют, не крыльцо чужого дома. Мы сможем это сделать, должны сделать; я найду что-нибудь, что угодно… Да! — подумал он и выкрикнул в это белоснежное запустение с жестким и страшным сарказмом: — Я стану профессионалом — открою подпольный абортарий. — Потом он возвращался в домик, и они по-прежнему не ссорились, просто потому что она не позволяла втянуть себя в ссору, и вовсе не из-за выдержки, напускной или действительной, и не потому, что была подавлена и испугана, а просто потому, что (и он тоже знал об этом и проклинал себя за это в сугробах) знала, что один из них должен сохранить трезвую голову, и она заранее знала, что это будет не его голова.
Потом прибыл поезд. Он упаковал оставшуюся из теоретической сотни долларов Бакнера провизию. Они погрузили ее и две сумки, с которыми уехали из Нового Орлеана почти ровно год назад, в игрушечный вагончик и погрузились в него сами. На первой магистральной