Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Юстиниана, закрывшего в 529 году Афинскую школу философов, Европа – пустыня гнозиса, в которую только через пять обморочных столетий из Испании и Северной Африки постепенно начинают тянуться караваны её (обращенного тем временем в ислам) первородства; наверное, мы правильно понимаем крестовые походы, если видим в них некое массовое déjà vu, «паломничество в страну Востока», поиск гнозиса, который, по конъюнктурным соображениям, должен был разыгрываться под знаком иных, религиозно-политических, мотиваций. После крестовых походов Европа вновь открыта гнозису, но уже не прежнему подлинному, а поддельному. Теперь это был самозванец знания, впечатляющий гиератикой знаков и жестов, за которыми просвечивали другие или никакие значения; тайное знание, перестав быть знанием, осталось тайной, опутавшей Европу сетью орденов, обществ, братств и лож, от тамплиеров, каменщиков, розенкрейцеров до более поздних иезуитов, масонов, иллюминатов, имитирующих мертвый подлинник и заполняющих его пустые формы неадекватными содержаниями. Можно будет представить себе это по аналогии с европейской наукой. Подобно тому как наука, избравшая себе девизом гордое гностическое knowledge is power, провалилась на экзамене познания и стала выдавать нужду за добродетель, маскируя гностическую немочь фокусами и чудесами мира техники, так и гнозис, реанимированный после долгого исторического беспамятства, очнулся уже не в прежний сон причудливых космософий, а в дневное политизированное сознание, одержимое идеей подчинить себе мир, чтобы сделать мир более совершенным и счастливым. Любопытно, что этот новый виток его жизни протекает в раздвоенной форме: реальное (асимметричное) внедрение легендируется филологическим двойником раскопок и вскрытий, отчего, ища прошлое гнозиса между Мертвым и Красным морем, промаргивают его настоящее в неожиданной и в до смешного не похожей на оригинал фигуре (лондонского, нью-йоркского, римского) клерка-интеллектуала, решившего, после того как ему оказалось не по плечам объяснить мир, посвятить себя более благородной задаче его изменения"[123].
Представляется неумѣстнымъ не привести здѣсь слова Евг. Анучина: «Тут мудро прозревающее слово К.Свасьяна не растекается бесформенной мыслию по древу, а, напротив, обретает чеканные формы, готово стать слепком ищущей себя истории знания в её гностическом оформлении, с коего сброшена шелуха посторонних нагромождений лиц, мнящих себя тамплиерскими, розенкрейцеровскими и алхимическими адептами, дабы явить для молчаливых почитателей гнозиса его подлинный смысл и прикровенность.
Как справедливо сказано К.Свасьяном, что страшнее гибели документальных свидетельств и артефактов является утрата самой способности понимать оставшиеся крупицы древних сведений. Добавлю от себя и потерю умения голографического видения, когда в капле океана человек прозревает всю динамическую историю его гигантской массы. Нам остается преисполниться гераклитовским всеведением, скорбно смеющимся над пустознайством многознаек” (Анучинъ Евг. Изъ частныхъ бесѣдъ первой половины 2019—го).
Михаилъ Раузеръ, теомахъ, тореро, странникъ
Москва, сер. 2017-го – сер. 2020-го.
Сергей Бородай
ПРедусмотрительность Прометея в трактовке Эсхила
– Да, я избавил смертных от предвиденья.
– От этой язвы исцеленье как нашел?
– В сердцах надежды поселил незрячие.
Основным требованием при изложении мифа является необходимость излагать миф мифически. Изложение мифа в нравственном ключе или анализ мифа с привлечением структурных оппозиций в одинаковой степени уничтожают мифическое в мифе, привнося в него этику, философию, науку, логические категории и т. д. Впрочем, изложение мифа – это, в действительности, тавтология. Миф как таковой самодостаточен, поскольку он является изложением-самого-себя, «нарративом», «словом», μῦθος. Мифическое исчерпало себя не в борьбе с разумом и уж тем более логосом (уже хотя бы потому, что в раннегреческом мышлении эти слова обозначают одно и то же), но лишь тогда, когда μῦθος перестал быть живым словом, сказанием, сказом, органично функционирующим внутри традиционного общества, и едва ли это произошло в греческую эпоху (ср., например, роль μῦθος в диалогах Платона). Однако, безусловно, одним из этапов на пути к угасанию мифического является попытка систематизации и канонизации мифа в том или ином его виде. Это так уже по той причине, что миф в самом своем основании предполагает, и даже требует, многозначности, многоплановости, нелинейности, противоречивости; мифическое в мифе – это сама пульсирующая жизнь, динамика действительности, не снимаемая никакими спекуляциями о борьбе и единстве противоположностей. Одним из примеров канонизации мифа – примером, теснейшим образом связанным с определенным историческим контекстом, – является «Прикованный Прометей» Эсхила.
Данная трагедия выступает основным источником по «мифу о Прометее». Но можно было бы сказать и иначе: данная трагедия является основным источником мифа о Прометее. Это значит, что на основе именно этого произведения сложилась традиция понимания того, кем был Прометей и какова его роль с точки зрения греков. Главную идею можно резюмировать следующим образом: божественный Прометей пошел против воли небожителей, спас людей от погибели, даровал им огонь, искусства, разум, за что был прикован к горам Кавказа. Дерзкий поступок Прометея трактовался и как символ разума, и как образ восстания, и как архетип самости, и как имеющий сексуальный подтекст образ борьбы с отцом, и т. д. При этом данная фиксированная линия повествования, а также опирающиеся на нее разнообразные трактовки, упускают самое важное обстоятельство: речь идет уже не о Прометее как о мифе, а о