Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В отношениях, Юлия, вообще не бывает никакой объективной правды. Каждый в ловушке своей истории.
Сверху мама казалась такой маленькой.
– Ты всю жизнь защищала свободу. Но лишила меня возможности иметь на этот счет свою точку зрения.
Мамино молчание я истолковала как признание вины. Она долго просто смотрела вверх, держа мобильник возле уха.
– Значит, я потеряла тебя?
Возможно. Наши отношения и в самом деле дали трещину, которую вряд ли когда-нибудь получится залатать. С другой стороны, пытаться вычеркнуть мать из жизни не менее безнадежно, чем изменить свою историю.
В этот момент из дверей больницы вышел Винченцо, и мама опустила руку с мобильником. Они стояли друг против друга и молчали. Я прижимала телефон к уху и не слышала ничего, кроме ветра. Потом почувствовала себя ребенком, который подглядывает за родителями в замочную скважину, и дала отбой.
Винченцо что-то сказал, мама ответила. Что-то произошло между ними, я на расстоянии ощущала их волнение. Тридцать лет разделяло их – две жизни, две страны, две лжи.
Мама дала Винченцо сигарету, он протянул ей стаканчик с кофе. Оба посмотрели на меня. Я помахала им, они ответили.
Винченцо вернулся один.
– Ну как?
Он выглядел растроганным и немного растерянным.
– Она хочет, чтобы ты простила ее.
– Она все еще там?
– Нет.
Я взглянула на часы: уже заполночь.
– Она хорошо тебя воспитала. Такой дочерью, как ты, можно гордиться. Я сказал Тане спасибо.
Он сел рядом. Уж если Винченцо смог простить Таню, мне тем более следует это сделать. Я привалилась к его плечу и заснула.
В четвертом часу я проснулась. Было тихо, только где-то в отдалении слышались голоса. Винченцо спал. Я встала и вышла в коридор. За стеклянной дверью палаты интенсивной терапии горел яркий неоновый свет. Там стоял седой доктор в белом халате и рядом с ним женщина. Я узнала Клару. Доктор устало качал головой. Она смотрела на него не отрываясь.
Потом появилась ночная сестра. Принесла его вещи: портмоне, очки, шариковую ручку, бритвенные принадлежности. Никто из нас не решался их взять. Как будто тем самым мы признали бы свершившимся то, о чем боялись услышать. Винченцо выглядел совсем разбитым. Клара почти не разговаривала с нами, избегала смотреть на брата. Все были в шоке.
Наконец я решилась забрать у медсестры вещи, но Клара меня опередила. На пол упал листок. Медсестра нагнулась за ним и протянула мне. На сложенном листке было мое имя, выведенное знакомым каллиграфическим почерком.
Я подошла к окну и развернула листок.
Моя дорогая Юлия,
Сейчас меня увезут на операцию. Я обещал вас дождаться, но все произошло слишком быстро. Впрочем, доктор настроен оптимистично, и я рад, что сейчас вы на пути ко мне. Мне трудно выразить словами, как я был счастлив, узнав об этом.
Надеюсь, Винченцо разделяет мою радость. Как он воспринял мое письмо? Конечно, мне следовало бы рассказать об этом раньше. И не только ему, но и его отцу, который заботился о нем. Винченцо считал его убийцей. Марианна призналась в страшном поступке перед смертью. Как она могла пойти на такое и жить с этим столько лет, для меня одинаково непостижимо. Но мне хотелось бы, чтобы вы с Винченцо когда-нибудь простили и ее. Мне это вряд ли будет под силу.
Юлия, твоя бабушка Джульетта была самым прекрасным подарком из всех, которые когда-либо посылала мне жизнь. Те немногие дни, которые нам довелось провести вместе, я не забуду до смертного часа. Мы цепляемся за воспоминания, когда хотим удержать время, но в конце концов все равно ничего не остается. Кроме веры в любовь, которая вынесет любую ношу, даже на первый взгляд самую непосильную.
Долгое время я считал себя несчастным человеком, потому что потерял Джульетту. Теперь я счастлив, потому что ничто не мешает мне любить ее в оставшееся мне время, да и потом. Потому что Джульетта продолжает жить в тебе.
Твой дедушка Винсент
– Что он пишет? – спросила Клара.
– Ничего особенного, – ответила я и сложила листок.
За лужайкой на школьном дворе играли дети. Мы – Винченцо, Джованни и я – стояли у панорамного окна Зюдбада[167] и смотрели на пловцов. Их было немного. Полдень – время пенсионеров.
Он тоже бывал здесь каждый понедельник – немецкий пенсионер с итальянским паспортом, из уже почти забытого поколения гастарбайтеров. Он помогал молодым итальянцам с оформлением документов и по воскресеньям ходил на мессу – в общем, вел жизнь, которую едва ли можно назвать бурной.
Время от времени Джованни слышал о нем, даже когда они избегали друг друга. Пловцы в шапочках похожи как близнецы, но когда он подплыл к краю бассейна передохнуть, я его узнала, хотя и видела впервые. Невысокий коренастый сицилиец с кустистыми бровями. Джованни постучал по стеклу. Энцо снял очки и посмотрел в нашу сторону.
Трудно было угадать, что с ним в этот момент происходило. Энцо вытерся полотенцем, надел халат и двинулся к выходу. Он оказался даже ниже, чем я себе представляла, – неуклюжий медведь, добродушный и одинокий. Он остановился поодаль и подозрительно уставился на меня. Мужчинам требуется время, чтобы сквозь толщу сорока лет разглядеть, что еще осталось от их прошлого.
Энцо все смотрел на меня.
– Ciao, papa, – сказал Винченцо.
– Ciao, Винченцо, – сказал Энцо.
Джованни не проронил ни слова. Был слишком растроган, и слишком сильно на него давило чувство вины за то, что столько лет несправедливо обвинял мужа своей сестры в страшном преступлении.
Джованни подпихнул Винченцо локтем. Тот подошел к отцу и обнял его. С виду Энцо остался почти невозмутим, обнимая сына, но глаза его были по-прежнему устремлены на меня.
– Это Юлия, твоя внучка, – сказал Винченцо.
Энцо приблизился ко мне, протянул руку:
– Энцо.
– Юлия.
Он не отпускал мою ладонь.
– Покажи ему письмо, – велел мне Джованни.
Я протянула Винченцо письмо. Энцо достал из кармана халата очки.
В этот момент в двери ворвалась толпа школьников. Шум, крики, плеск воды наполнили зал.
Энцо дочитал и вернул мне листок. Никто из нас ничего не говорил. Энцо долго молчал, глядя на детей в воде, потом вдруг сказал:
– Она тоже была матерью.
Два года спустя
Энцо хотел быть похороненным в земле, которая заменила ему родину. Все эти годы немецкое государство относилось к нему лучше, чем родная семья. Гастарбайтеры и их дети стали «людьми с миграционным прошлым», и политики именовали Германию «государством переселенцев» – каковым она, безусловно, и является, хочет того или нет. Когда Джованни в первый раз прибыл в Мюнхен, итальянские рестораны в городе можно было пересчитать по пальцам. Сегодня их около семисот.