Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тотчас отпихнула Хуана, склонилась над ребенком – и душа моя и разум помрачились. Поэт, его друг, склонился над маленькой ручонкой и покачал головой, Хуан обнял меня сзади, и последнее, что я видела, был бампер той машины. Блестящий хромированный американский бампер. Солнце сверкало на нем, а тени людей вытягивались. Справа от номера машины я заметила множество крошечных темных капель, искрящихся на солнце, напоминающих сотню мелких островков в широком фьорде. Я поспешно принялась искать среди них тот, который был знаком мне лучше всего, на котором все еще жила бабушка, но я умерла, прежде чем мне это удалось…
Я вновь родилась только через два месяца. Для новой жизни, не такой, как раньше. Жизни номер семь.
Эх, зараза, встать, что ли? Вверх, вверх, развалина моя! Не могу больше валяться в постели! Только, пожалуй, на своих ногах я отсюда не выйду, хотя после смерти, вроде, болезней не бывает – одна сплошная бодрость? У нас дома живущие в утесах альвы были настоящими атлетами и поздно по вечерам рьяно брались за работу на ночных пастбищах Исландии. Обалдеть: прошлой ночью мне приснился фюрер с поднятой рукой, длиннопалый на камне, на причале у нас на Свепноу, гремящий над водорослевыми берегами.
А вот и она, родимая, входит с дневного света в мой разум – Лова собственной персоной, а с собой она притащила моего законного сына, Оболтуса Диванного. Магнус, это ты?
«Да. Как ты?»
Ах, он пришел попрощаться.
«Мне немного осталось».
«Что?»
«Мне немного осталось».
«Да».
«А все из-за Гитлера».
«Что ты сказала» – вновь переспрашивает он. Я стала очень плохо видеть. Мне уже альвы в очередях являются и требуют бутылки. Когда же придет великий Ржа? Эх, легкозимье мое да лихолетье… Требую ноты и новую музыку.
«Это все из-за Гитлера. Это он виноват в том, как…»
И тут подступил кашель.
«Ах, сейчас мне придет полный шахматец: они все требуют бутылки… бутылки…»
«Мама?»
И тут происходит много событий одновременно: я теряю четверть рассудка, а Доура протискивается в гараж, здоровается со всеми, захлопывает дверь и заводит: не знаком ли мне австралиец, мужчина из Австралии, который все выходные стучался в дом, в последний раз – сегодня с утра, эдакий громила размером с тролля: руки толщиной с ногу, а голова маленькая, волосы светлые; он требует Линду, хочет поговорить с Линдой, знает, что она живет в этом доме, потому что ее компьютер здесь. Он хотел осмотреть все комнаты, заглядывал под кровати, как полицейский, и слова, и тело у него были горячими: ей пришлось насухо протирать паркет там, где он лежал.
«С него пот просто ручьями струился. Вся спина взмокла».
«Это Бод».
«Что?»
«Скажи ему, что Линда переехала».
«Линда? А кто эта Линда?»
«The Lady Inside».[277]
И тут в голове опять темно, а в ушах буря: смотрю на Доуру – розовогубую, пляжнозагарую – но не слышу ее, только смотрю, как она открывает рот, и Лова тоже – как в немом кино. Значит, слух у меня отказал? А мой Магги сидит съежившись и твердит покаянный псалом, словно олигарх у входа в ад. Он обвел вокруг пальца пятнадцать тысяч человек во славу себя самого, воздвиг для них долги выше, чем дома, а потом отобрал у них машины.
«Тебе надо поговорить с ними, с этими людьми», – говорю я наконец, когда слух возвращается. И все же голос у меня подводный, а уши над водой.
«Что?»
«Думаешь, тебя заберут?» – спрашиваю я, старое позорище.
«Заберут?»
«Ну, в тюрьму посадят».
«Нет… я же простой сотрудник».
«Подмастерье на фабрике плутней?»
«Да».
«Это у тебя наследственное. И все это из-за Гитлера».
«Банковский кризис?»
«Да, и он тоже».
Затем – молчание, тем более удивительное, что здесь присутствует Доура, эта великая мастерица начинать разговоры.
«Рад тебя видеть, мама», – наконец произносит он.
«Передавай привет Халли и Оули. Скажи им, что их мама от всей души хотела бы им помочь. Но восьмая жизнь не позволяет мне бо… больше – и тут меня захватил такой сильный приступ кашля, что я едва не отдала концы. Но потом меня отпустило. – Скажи им: пусть все валят на Гитлера. Он для нашего века, как Христос, пока еще все на себя берет».
Закончив, я зашлась в новом приступе кашля, но по воле какой-то высшей силы мне удалось пережить и его. Жизнь захотела дать мне еще один час. Я решила провести его с пользой и начала рассказывать им историю. Про папу в Советском Союзе.
Из-за толстого поросенка в румынском лесу папа угодил в плен к русским. Это было таким позором, что следующие дни ему так и не запомнились: перегоны в неделю длиной, мосты и лесные тропы проносились у него в голове, словно кинолента, пока он покачивал головой в кузове машины, уставившись на свои грязные башмаки, и видел в них лицо мамы.
Очнулся он в безымянном лагере для военнопленных в безымянном месте. «Советы не оправдали своего названия: мне там ничего хорошего не посоветовали», – любил он приговаривать с тех пор. Они спали по пятнадцать человек в одной кровати, невольно прижимаясь друг к другу, словно звери разных видов, а по утрам их будили в четыре часа: по первому морозцу валить лес, а после – пилить. Его товарищи-заключенные все были немцами и умирали по двое в день: падали, истощенные, на снег и за несколько минут заледеневали. Но их всегда сменяли «новые». Моему отцу казалось, что это все время одни и те же люди, он не видел разницы между теми, кто умер вчера, и теми, кто прибудет завтра. Может, он и сам был одним из них? Он не исключал, что и сам несколько раз умер и ожил, будто лагерь был игровым полем, где Жизнь и Смерть развлекались боями. Невозможно было понять, на какой ты стороне, ясно было лишь, что и по ту, и по эту сторону ад заледенел.
По вечерам рассказывали историии о роскошном житье в отечественных лагерях в восточной Сибири.
Я знаю это все из писем, которые он слал мне из Гриндавика и других мест, в своем великом стремлении примириться с самим собой и с мирозданием, дописаться-достучаться до своей единственной дочери, и из этих записок вышли бы отличные мемуары, но они были слишком неправдоподобны для того, чтоб увидеть свет в Исландии – республике молчания, которая, при всем том, не желает читать ничего, кроме вранья: половинного и полного.
В одно сумрачное утро они углубились в лес так далеко, что оказались на другой его стороне; в снегу за деревьями виднелась колонна машин: железные кони защитного цвета с красными звездами на бортах. В рассветных сумерках из передней машины соскочил солдат, изо рта у него струился пар. Отец увидел самого себя три года назад, в то утро, когда ему велели держать руку немца. Тогда ему было холодно, а сейчас у него душа замерзла. Русская арестантская одежда была ничуть не лучше немецкой, больше всего она напоминала ватную пижаму: штаны и куртка. Арестанты спешили приняться за работу, потому что на ней можно было хоть немного согреться. Питание было: порция непеченого теста с ноготок, размоченная леденеющей водой. Папа потерял четверть желудка и передние фаланги двух пальцев на ногах.