Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и как?
— А что — как. Не знаю. Испытали и испытали.
— Но результаты все-таки? Какие-то? — напомнила Маша вопрос Евлампьева.
— Мне не докладывают. Потащили на ЭВМ обрабатывать. А что там наобрабатывали — бог их ведает.
Он ответил — и замолчал, с отстраненностью набирая в ложку творога, Евлампьев с Машей переглянулись, и во взгляде ее Евлампьев прочитал то же, что хотел ей сказать своим: ладно, что же, делать нечего…
Так, в абсолютном, полном молчании — лишь стук ложек о тарелки, слабое, тихое, не разобрать слов, бормотание репродуктора на стене, внезапное бульканье воды в стояке парового отопления, — прошла минута, другая, третья, молчание было тягостно, невыносимо, ужасно, — словно бы в этой так долго длящейся и не бесконечной же тишине накапливались и должны были затем разрядиться со страшной силой какие-то как бы электрические заряды… и вдруг Ермолай спросил совершенно по-обыденному:
— Вы как нынче Новый год? У тети Гали?
В Евлампьеве все внутри мгновенно насторожилось. После того, что чудилось в этом молчании, обыденный тон Ермолая поблазнился некоей хитростью,
хитроумной некоей уловкой, которая должна была скрыть какие-то не очень-то приглядные планы…
Действительно как у врагов, спаянных друг с другом волею обстоятельств.
— А что такое? — тоже настороженно спросила Маша.
Видимо, ей подумалось о том же, о чем ему.
— Да ну просто, — сказал Ермолай. Понял — и усмехнулся: — Да не бойтесь, не приведу никого… Посижу да телевизор посмотрю. Посмотрю да спать лягу.
— А не идешь никуда? — Мгновенная эта настороженность сменилась в Евлампьеве стыдом: испугались — родной сын друзей в дом приведет. Правда, те еще друзья…
— Нет, не иду, — сказал Ермолай.
— Ну… тогда с нами будешь? — голос у Маши был неуверенно-виноватый. Ей тоже сделалось стыдно за минутное свое недоброжелательство по отношению к сыну. — Мы нынче у нас решили. Все как-то у них да у них… неудобно уж. Саня Ленкин приедет. Лена в отпуск уехала, он один…
— А, Виссарион будет? — обрадованно проговорил Ермолай. — Прекрасно! Очень даже прекрасно! Я с ним тышу лет не толковал. А что это Ленка в отпуск на Новый год?
— Путевку так дали, Рома.
— Евлампьев почувствовал, как вслед оживившемуся внезапно Ермолаю начинает оживать и сам.
— Так вот дали, Рома, — повторил он. — В Кисловодск путевка… сам понимаешь, не очень-то туда легко. Она, Рома, устала очень. Досталось ей… А Ксюша уже практически на ногах… почти на ногах, — тут же сусверно поправился он. Все-таки Ксюша была еще в гипсе, и ходила она пока лишь с костылями. — Так что вот такая вот ситуация… не надо ее осуждать.
— А-а…протянул Ермолай. — Никого я не осуждаю. Помилуй бог. А то так себя первого осуждать надо…
Евлампьев с Машей осторожно переглянулись.
— Так, в общем, как я поняла, ты Новый год с нами встречать будешь? — спросила Маша.
— Если вы не против.
— Да нет, ну какое против?
— Наоборот, Рома, — сказал Евлампьев.
Ермолай с сосредоточенной углублениостью повозил ложкой по закраинам тарелки, собирая с них остатки творога. Никакого творога там не осталось, все собрал раньше, и в рот он отправил пустую ложку. Было видно, что он готовит себя сказать что-то важное.
— И поживу у вас? — вопросом сказал он наконец, пряча глаза за опущенными веками.
Сказал — и замолчал, и Евлампьев с Машей снова, теперь уже открыто, переглянулись. Что бы он значил, этот его вопрос. Словно тут не родительский его дом, не отсюда он ушел и не знает, что его примут здесь всегда и всякого… Или… или с нею все-таки не окончательно и он еще на что-то надеется?
— О чем разговор, Рома, — сказал Евлампьев. — Конечно, живи. А где ж тебе еще жить?
— Пока не сниму себе что-нибудь, — по-прежнему не поднимая век, проговорил Ермолай, так, будто он не делал этой долгой паузы и продолжал все одну фразу:
— Квартиру там… или комнату…
Обскребать тарелку было бессмысленно, и он теперь просто крутил ложку в руках.
Ага, вон оно что!.. Вон оно что…
— Это зачем это тебе снимать где-то, деньги платить?! — как то и ждал Евлампьев, с недоуменным возмущением вскинулась Маша. — Ну что за глупость, скажи еще ты ему, — требовательно посмотрела она на Евлампьева, — зачем ему по каким-то углам скитаться?
Евлампьев молча покачал головой: не надо ничего говорить.
«Это почему еше?» — было в осуждающем взгляде Маши.
Он снова покачал головой: не на-до!.. Сердце ему теснило от мутной, перемешанной с жалостью к сыну, горечи.
Не сейчас же прямо объяснять Маше, коль она сама не понимает — почему. Взрослый мужик, тридцать лет… Куда в одной такой комнате с родителями? Это до того, как пожил отдельно, еще мог. А теперь — нет. Если бы была еще одна комната… Ну да что «если бы», нечего и думать — «если бы»… откуда ее возьмешь?
— Ну, понятно, сын, понятно, — сказал он и заметил, что теперь, в свою очередь, он сам старается не встретиться ии с кем глазами.Понятно… Только ты знай, что твои родители… в общем, ты можешь сколько угодно жить, не торопись…
В окно с улицы стукнули. Подождали и стукнули еще, раз и другой.
— Ой, скворушка! — Евлампьев вскочил с табуретки и бросился к буфету — доставать мешочек с зерном. — Скворушка прилетел!.. — Он обрадовался ему, как не радовался, наверное, с самой осени, когда скворец, после долгого летнего отсутствия, объявился вновь. Затеянный Ермолаем разговор полностью, судя по всему, в этих своих трех-четырех фразах исчерпал себя, но так он был неловок, так неестествен, что неизвестно, как было выбираться из него, мяли бы сейчас, пережевывали какие-нибудь никому не нужные дурацкие словеса, а с появлением скворца сразу все эти слова становились ненадобны, дело вместо них возникало — насыпать зерна на подоконник, а дело, оно всегда дело, лучше всяких слов, одно дело тысячу слов заменяет…
Скворец за окном снова, несколько раз подряд, потюкал по стеклу. Стук был отчетливо крепкий, ясный и требовательный.
Ермолай сидел, повернувшись к окну вполбока, и смотрел на его глухое сказочно-папоротниковое тиснение с расслабленной, удивленной улыбкой.
— Это чего это ваш — попрошайничает?
— Э-э!..— хитро и счастливо, будто