Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Набирала вот их, сыновей, бесконечно прослушивая металлические переливы, хамский голос безличной электрической силы, запирающей в черепе кровь, — нет надежды, своих сыновей ты можешь коснуться лишь взглядом, руками, одним только сердцем, вещующим: «Живы», одною только памятью утробы. «Абонент недоступен» давно уже звучало по-другому, царапало по сердцу, как наждак, если бог-оператор вообще удосуживался отвечать человеческим голосом. Мобильная связь то глушилась, то нет, то можно было дозвониться до Ростова, Киева, Москвы, а до соседнего подвала — невозможно.
Татьяна, в том же черном, с похорон, платке (теперь это была почти такая же, как камуфляж, все более и более распространявшаяся униформа), пугающе иссохла, потемнела; все лицо было как перерытая дождевыми ручьями и опять затвердевшая на солнцепеке земля. Но уже что-то новое, несгибаемо сильное в ней появилось или, может быть, просто осталось, не изгнанное вот из этих бесслезных, все равно по-собачьи голодных, тоскующих глаз. «Толик есть, Толик будет» — и глаза, подведенные черной землей, жили как бы отдельно от ее неподвижного в горе лица, светясь той несказанной трепетной и боязливой теплотой, какой они, наверное, лучились после родов.
Она почти не разговаривала, помогала всем сестрам-хозяйкам с уборкой, передвигалась так, словно боялась что-нибудь задеть и опрокинуть, нарушить тишину и равновесие вот в этом подвальном больничном мирке, в переведенном так неглубоко под землю детском отделении. Неуверенной, как у слепца, и такою же чуткой рукой ощупывала по дороге все предметы, подлокотники кресел и спинки кроватей, как будто раз за разом убеждаясь, что все остается на прежних местах, словно пытаясь убедить себя, что все это не снится, что их с Петькой Толик и вправду живой, что поднять его на ноги в самом деле возможно.
Ларку он видел мало, и если б ей по сестринскому долгу не приходилось каждый день менять ему повязку, обрабатывать рану и ставить уколы, то и вовсе не видел бы. Присаживалась рядом, и по лицу ее, сосредоточенному, злому, ничего нельзя было понять, по неотрывному вбирающему взгляду, как бы тоже внедрявшемуся в глубину раневого канала. И каждая такая процедура начиналась у них с одного и того же вопроса: «Ну чего, Ларка, скоро? На поправку иду?» — «До свадьбы заживет». — «Так уже я опаздываю. Заждалась там невеста, сбежит. Нет, серьезно, Лар, сколько еще?» — «Столько же, да еще полстолько, да еще четвертьстолько. Не ускоришь, Валек, сколько раз повторять?» — «Ну а это… вообще направленье процесса? Динамика-то положительная?» — «А какая ж еще?» — отвечала со вздохом, и опять непонятно, то ли рада тому, то ли наоборот, то ли ей вообще все равно.
Спустя еще четыре дня с Бурмаша привезли Дудоню и Севку Рыбака. Валек, как воробей на корку хлеба, скорей запрыгал к ним: что, что там у вас?!
— Да так вот и живы, Валек, еле-еле. Долбают с Лягушки по нам. Но мы как те вши, мы живучие. — Рыбак, как всегда, начал с жалобы и сразу же к бахвальству перешел, хотя был сер, как та земля, с которой его притащили, рука на перевязи шейной, как у красного комдива. — Мы и мертвые их будем грызть. Короче, дисклокация такая: мы их каждый день тревожим теперь и ночью им спать не даем. У нас теперь четыре миномета! И мы за насыпью, за насыпью, где ползком, где бегом… самовары поставим — и давай, насыпаем им в кратер. Да только и нам те пробежки недешево, видишь, обходятся. Плиту вот эту минометную на горб себе положишь… так-то что она? тьфу по сравнению с ножкой, но бежать-то уже враскорячку не очень. Но вот эта пригрузка меня и спасла. Хочешь верь, хочешь нет — я тебе говорю! Я и не слышал вроде ничего, а просто вдруг в спину пихнуло. Упал я, лежу чисто, как черепаха под собственным панцирем тут-то и сыпануло по мне. Дзень-дзень-дзень — по плите. Град по крыше!
— С куриное яйцо, — осклабился Дудоня.
— Да иди ты! — озлился Рыбак, дернув левой висячей рукой с такой силой, что едва не порвал свою перевязь. — Тебя там не было! Сыпануло по мне, говорю! Дали мне угля мелкого, но зато, сука, много. А хребтина цела, потому что плита!
— А в овраге, в овраге чего? — заговорщицким шепотом перебил их Валек.
— Ну трудится народ, чего. Ты про это, Валек, никому не сболтнул тут в горячке? Для того-то мы к шахте и ходим в две смены, самовары таскаем, чтобы наши там в дырке тихо-мирно трудились. Отвлекаем козлов на себя… Туда, Валек, тоже в две смены. А бригадиром угадай кто… Правильно, Никифорыч опять. Вот и сами не верим: тут война, там проходка — такое делаем, чего не можем быть.
— Ну и где они там?
— А тебя ждут, Валек. Без тебя не пробьются никак.
— А идите вы оба!
— Да пришли уж, чего… Худо дело вообще-то, если шире взглянуть. Мы-то ладно, мы крепко на Бурмаше торчим, а Изотовка? А Октябрь не удержим? Значит, зря тогда все — вот обидно…
И вот тут уж Валек не стерпел. Может, вправду клещившая душу тревога разбудила в его организме какую-то скрытную силу и волшебно ускорила заживление раны, недоступную слуху и глазу нутряную работу, вроде той, что что творится под корою опиленных тополей по весне, в жадных, цепких корнях многолетней травы, лишь до срока вмороженной в почву и придавленной снегом; дайте ей молодое, весеннее солнце — и встанет она, пробивая подтаявший наст, распрямится и зазеленеет.
Прошла еще неделя, и он вполне мог наступать на раненую ногу, боль уже не впивалась, не жгла, и в башке не мутилось совсем. С опаской отложил один костыль, дошел до внутреннего дворика, походил с переносом всей тяжести тела на правую ногу и, почуяв, что в ней повинуется каждая связка, отшвырнул и второй ненавистный костыль — с такой силой, что все обернулись на стук.
Пошел к хирургу Синякову и говорил, просился на свободу, пока не увидел, что тот уже спит за столом, клюет носом воздух и вздрагивает. Встряхнулся, взглянул на Валька осовело и поставил диагноз:
— Проваливай.
Направился к Ларке, в каморку медсестринскую постучал. Толкнул дверь — а Ларка ее на себя, — ввалился и обмер от взгляда в упор.
— Ты что тут? — как будто уж все поняла.
— Все, Ларка, свободен.
— Ну так иди, — сказала с жестяным смешком. — От меня чего хочешь? «Валек, не ходи»?
— Ларка, я… — И задохнулся, словно кипятка глотнул: ну не скажешь же, блин, в самом деле: «Не могу без тебя». Не можешь — сходи в туалет… На всем вокруг написано: «Не время», без руки, без ноги могут люди, как-то вот приучаются жить, и никто друг без друга не может во всем Кумачове — воду вон по глоткам уже делят, кровь сдают на соседних диванах: сегодня ты мне, завтра я тебе. Все, считай, уже кровными братьями, сестрами стали, а ему чего — свадьбу собачью? Или что, клятву верности? Заклинание «только живи»?
— Что, не знаешь, увидимся ли? — засмеялась глазами и тотчас укусила себя за руку, рот зажала себе прямо с ненавистью, чтоб не выпустить страшное, чтоб не сбылось. — Пожалеть тебя, да? Напоследок? Не хочешь голодным туда уходить?
— Ларка, нет! Я не то… Ты зачем так?
— То, то, Валек, то! Не стесняйся! Уж какой теперь стыд? — И посмотрела на него своим черным, цепенящим, вбирающим взглядом, то ли жалостным, то ли бездонно гадливым, выражавшим одно лишь сомненье: сожрать или выплюнуть? — Пойдем, Валек.