Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сражение возобновилось на рассвете, начавшись с еще одной неистовой атаки швейцарцев. Однако перерыв отнял у горцев победу. Когда французы уже были близки к отступлению, на горизонте появилось облако пыли. Альвиано, ускользнув от испанцев, теперь быстро пересекал равнину. Прибытие венецианцев, свежих и исполненных решимости, воодушевило воинов Тривульцио и придало им новых сил; швейцарцы же поняли, что битва проиграна. Десять тысяч из них остались лежать мертвыми на поле боя; уцелевшие, из которых едва ли не все были серьезно ранены, с трудом вернулись в Милан.
Но военная слава швейцарских наемников была такова, что первые вести об исходе дела под Мариньяно, дошедшие до Рима, сообщали об их победе. Папа лично отправил послание Марино Дзорци, венецианскому послу, в котором даже не пытался скрыть удовлетворения. Только на следующее утро Дзорци получил письма от своего правительства с известиями об истинном положении дел. Он тут же поспешил в Ватикан. Лев X был еще в постели, но по настойчивой просьбе посла принял его, облачившись в халат.
— Святой отец, — сказал Дзорци, — вчера вы сообщили мне плохие новости, и это была ложь; сегодня я сообщаю вам хорошие, и это правда: швейцарцы разбиты.
Он протянул письма папе, который, прежде чем ответить, лично их прочитал.
— Что будет с нами? И с вами? — прошептал он, затем добавил, как бы в раздумьях: — Мы предадим себя в руки христианнейшего короля и будем умолять его о милости.[239]
Битва при Мариньяно была последним значительным событием в долгой и утомительной войне, которая окончилось победой Камбрейской лиги. После разгрома швейцарцев не могло быть и речи о том, что Массимилиано Сфорца удержит Милан. 4 октября французы официально вступили во владение крепостью. Два месяца спустя Лев X и Франциск I встретились в Болонье и заключили соглашение, по которому папа неохотно отказался от Пармы и Пьяченцы — не говоря уже о возвращении Модены и Реджо герцогу Феррарскому — в обмен на невмешательство французов в его предполагаемый захват герцогства Урбино, этот город он желал отдать своему племяннику Лоренцо. В августе 1516 года согласно Нуайонскому договору внук Фердинанда и Изабеллы Карл I Испанский — в недалеком будущем император Карл V— заключил сепаратный мир с Франциском I, признавая его права на Милан в обмен на признание французами претензий Испании на Неаполь. И в декабре того же года в Брюсселе старый Максимилиан — после еще одного полностью безуспешного похода с целью вернуть Милан, когда он повернул обратно, даже не дойдя до города, — также пошел на уступки, отдав Венеции в обмен на оплату в рассрочку все те земли, которые были ему обещаны в Камбре. Он колебался только по поводу Вероны, утверждая, что честь империи просто не позволяет ему отдать ее венецианцам напрямую; но наконец даже этот трудный вопрос был решен. Он отдавал город своему внуку Карлу Испанскому; Карл передавал его французам, а они, в свою очередь, передали бы его республике, вместе со всеми остальными исконными венецианскими землями в Северной Италии (кроме Кремоны), которые занимали сами французы.
Таким образом, все сложилось так, что восемь лет спустя после того, как Камбрейская лига угрожала Венеции полным уничтожением, те же самые силы, что изначально создали Камбрейскую лигу, объединились, чтобы вернуть республике почти все ее прежние владения и еще раз сделать ее главным светским государством Италии. В течение этих восьми лет Венеция сильно пострадала и принесла большие жертвы; но она устояла, и с помощью обычного для себя сочетания успешной дипломатии, искусного управления государственными делами, и прежде всего удачи, ей удалось преодолеть трудности. Также Венеция доказала, что все еще является неприступной. Как бы серьезно ни угрожали ей враги с материка, сам город не пострадал. Жители Венеции, услышав об условиях Брюссельского договора, имели повод поздравить себя — как, собственно, они и поступили.
В остальном, однако, Венеция никогда не смогла бы остаться прежней. Ее независимость была сохранена и ее владения были ей возвращены, но ее могущество было утрачено. Лишенная своей торговой гегемонии и превосходства на морях, она уже никогда не смогла бы инициировать и воплощать стратегические политические процессы, как в прошлом. В былые дни величия устремления Венеции были постоянно обращены на Восток, к Византии, Леванту, Черному морю и далее — к источнику ее удач и богатства. Теперь республика полностью изменила позицию: по существу, она стала итальянским государством — возможно, не таким, как все остальные, поскольку ее история, традиции, своеобразная форма правления всегда выделяли бы ее среди прочих как нечто особенное и уникальное, — но тем не менее итальянским, то есть ориентированным на Запад, скорее сухопутным, чем морским, подверженным тем же политическим перипетиям, что и остальной полуостров, при том что еще совсем недавно она не снисходила до того, чтобы признать себя его частью.
Вера в свою исключительность была подорвана. Не единожды, когда казалось, что вся христианская Европа поднялась против нее, Венеция оказывалась на краю пропасти. До сих пор ей удавалось спастись; но при новом, чуждом, нестабильном порядке вещей кто мог бы сказать, чем может закончиться для нее следующий кризис? Достаточно ли для защиты республики рассчитывать на географическое положение, или же, как и всем, стоит рассчитывать на необходимость сохранять равновесие сил в Италии? Может ли оно служить гарантией защиты со стороны итальянских государств в случае, если одно из них попытается подчинить Венецию? Такое вполне возможно, и теперь венецианцы понимали, что будущее процветание, если не сегодняшнее выживание, с этого времени будет зависеть не столько от адмиралов, купцов или кондотьеров, сколько от дипломатов. Так началась великая эпоха венецианской дипломатии — искусства, которое республика постигала с прилежанием и основательностью, проявляемыми ее гражданами всегда в наиболее важных для государства вопросах, и в результате уровень венецианских дипломатов стал легендой во всем цивилизованном мире.
Это не была дипломатия, с помощью которой заводят союзников. Наоборот, венецианская дипломатия имела тенденцию сеять страх и недоверие, в большой степени опираясь на шпионов и агентов, на скрытность и интригу, на зловещую и таинственную неторопливость Совета десяти. Неудивительно, что с течением веков Венецию окутала — по крайней мере, в умах многих европейцев — атмосфера, которую мы могли бы ассоциировать с самыми мелодраматическими формами трагедии Ренессанса. И мало кто понимал, что венецианские методы дипломатической разведки были столь устрашающими потому, что Венеция сама боялась.
Будучи другом обоих монархов, я могу только повторить вслед за Апостолом: я радуюсь с тем из них, кто в радости, и печалюсь с тем, кто в печали.
Если Нуайонский договор и не принес Италии долговременного мира, то, несомненно, дал желанную передышку. 1517 год был самым спокойным из всех, что помнило большинство людей. Это не значит, что в это время ничего не происходило: год, который начался с захвата турками Каира и закончился написанием девяноста пяти тезисов Мартина Лютера, которые он прибил к двери церкви в Виттенберге, нельзя сбрасывать со счетов. Но оба этих важных события не сразу оказали влияние на политическую ситуацию, и жители Ломбардии и Венето смогли за эти двенадцать месяцев восстановить свои разрушенные дома, снова засеять разоренные поля и ночью спокойно спать, не думая о мародерствующих армиях, насилии, грабежах и реках крови.