Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завсегдатаи «Седьмого святого» присмирели, то ли преисполнившись почтения, то ли разозлившись.
— Последняя лучшая надежда, — произнес человек в соломенной шляпе. — Последняя лучшая надежда, разрази ее гром.
— Все кончилось, — проговорил другой и сделал большой глоток. — Все кончилось, кроме криков.
Автомобили уехали, толпа за ними сомкнулась; барабан звучал как биение сердца умирающего. Вдали снова грянул оркестр, послышался оглушительный удар грома, и все в баре пригнули головы, а потом, смущенные своим испугом, обменялись улыбками. Оберон одним глотком прикончил пятую порцию джина и, почему-то довольный собой, пробормотал:
— Пусть падает дождь, пусть льет. — Более повелительным жестом, чем обычно, он придвинул пустой стакан к Зигфриду: — Еще.
Вдруг начался дождь. Большие капли шумно колотили в высокое окно и обильно стекали вниз, шипя, словно город был раскаленной сковородой. Струи дождя на тонированном стекле мешали видеть манифестацию. Похоже было, что там двигались за лимузинами, встречая некоторое сопротивление, ряды людей в капюшонах с прорезанными отверстиями для глаз или в бумажных масках наподобие маски сварщика, с клюшками или палками в руках. Являлись ли они частью шествия или еще одним выступлением противников — сказать было трудно. «Седьмой святой» быстро наполнялся шумным народом, спасавшимся от дождя. Один из мимов или клоунов (по лицу его стекали капли) с поклоном пересек порог, но, почуяв в приветствиях посетителей враждебность, с новым поклоном удалился. Гром, дождь, закат — поглощенные тьмой бури. Толпа, струившаяся по улицам вместе с потоками воды в свете фонарей. Звон стекла, крики, суматоха, сирены, война. Посетители бара кинулись наружу, чтобы посмотреть или присоединиться, а их место заняли другие, насмотревшиеся. Оберон оставался на своем стуле, спокойный, счастливый, и поднимал стакан с многозначительно отставленным мизинцем. Он блаженно улыбнулся озабоченному человеку в соломенной шляпе, стоявшему рядом.
— Надрался в стельку. Буквально. Я имею в виду — настелился в драку это когда стелька надралась. Если вы понимаете, о чем я. — Сосед со вздохом отвернулся.
— Нет, нет, — крикнул Зигфрид, заслоняясь руками как ставнем: в дверь ломилась куча приверженцев Айгенблика в облипавших их тела мокрых пестрых рубашках. Они поддерживали раненого сотоварища, по лицу которого растеклась кровавая паутина. На Зигфрида они не обратили внимания; толпа, бормоча, впустила их внутрь. Сосед Оберона уставился на них с открытым вызовом, бормоча про себя ругательства. Кто-то освободил стол, опрокинув стакан со спиртным, и раненого усадили на стул.
Оставив его приходить в себя, они рванулись к бару. Человека в соломенной шляпе куда-то оттеснили. Судя по лицу Зигфрида, он преисполнился было решимости не обслуживать их, но быстро передумал. Один из новоприбывших водрузился на стул рядом с Обероном. Это был маленький человечек, набросивший на свою трясущуюся спину чью-то пеструю рубашку. Еще один встал на цыпочки, высоко поднял стакан и провозгласил тост:
— За Откровение.
Многие тоже подняли стаканы, присоединяясь к тосту или отвергая его. Оберон наклонился к клиенту, сидевшему рядом, и спросил:
— Какое откровение?
Дрожа от возбуждения и вытирая себе лицо, соседка обернулась. Она подстригла себе волосы, совсем коротко, под мальчишку.
— Откровение, — произнесла она и протянула ему полоску бумаги.
Не желая отводить взгляд, пока она рядом (не исчезнет ли она, пока он будет смотреть в сторону?), Оберон поднес бумажку к своим полуослепшим глазам. Там было написано: «Не по твоей вине».
Неважно
Собственно, рядом находились две Сильвии — по одной на каждый глаз. Он прикрыл один глаз рукой и сказал:
— Долго не виделись.
— Ага. — Она с улыбкой обернулась к своим сотоварищам, все еще дрожащая, но захваченная их волнением и славой. — Так куда тебя занесло? Где ты была? Кстати. — Оберон знал, что он пьян и должен говорить осторожно, мягко, не выдать себя, чтобы Сильвии не пришлось его стыдиться.
— То здесь, то там.
— Я не думаю, — начал он и произнес бы: я не думаю, что если бы ты не была настоящей Сильвией, ты бы мне об этом объявила, но его слова потонули в новых тостах и суматохе. Он сказал только: — Я имею в виду, если бы ты мне привиделась.
— Что? — спросила Сильвия.
— Я имею в виду, как твои дела! — Он почувствовал, что голова его раскачивается из стороны в сторону, и остановил ее. — Можно я куплю тебе выпить? — Она усмехнулась: людям Айгенблика не нужно было сегодня покупать себе выпивку. Один из спутников поймал ее и поцеловал.
— Падение Города! — выкрикнул он хрипло (наверное, драл глотку весь день). — Падение Города!
— Хе-ей! — отозвалась она, соглашаясь скорее с его энтузиазмом, чем с идеей. Потом повернулась обратно к Оберону. Глаза ее были опущены, ладонь скользнула к его руке: Сильвия была готова все ему объяснить; но нет, она только взяла стакан, глотнула (глядя на Оберона поверх края) и с гримасой отвращения отставила.
— Джин, — сказал Оберон.
— На вкус самый настоящий alcolado.[49]
— Не то чтобы он был вообще хорош, но для тебя в самый раз. — В собственном голосе Оберон узнал знакомые шутливые ноты — тон «Оберона-и-Сильвии», от которого давно отвык. Это было как заново знакомиться со звуками забытой музыки или вкусом забытого блюда. Для тебя в самый раз… Да, поскольку в сознание, как нож в устричную раковину, вновь проникла мысль об иллюзорной природе Сильвии. Он опять взялся за джин, озаряя Сильвию улыбкой, как она озаряла веселое безумие, кипевшее вокруг. — Как поживает мистер Богатей?
— Отлично, — буркнула она, глядя в сторону. Не нужно было затрагивать этот предмет. Но Оберону отчаянно хотелось узнать, чем она живет.
— Так или иначе, ты была счастлива?
Она пожала плечами.
— Занята. — Она улыбнулась кончиками губ. — Крошка-хлопотунья.
— Я имел в виду… — Оберон смолк. Последняя тусклая лампочка разума в его мозгу высветила, прежде чем погаснуть, два слова: Молчание и Осмотрительность. — Неважно. Я, знаешь ли, в последнее время так много об этом думал, ты себе не представляешь, — о нас, то есть о тебе и обо мне, и расчислил, что на самом деле все в основном хорошо, ей-богу, прекрасно. — Сильвия, опершись щекой о ладонь, слушала его увлеченно, но невнимательно, как всегда, когда он пускался в рассуждения, — Все дело в том, что ты ушла, так ведь? Я хочу сказать: обстоятельства меняются, жизнь меняется, на что же мне жаловаться? Возразить нечего. — Внезапно он с облегчением это понял. — Ты была со мной на одной стадии своего развития — скажем, куколки или личинки. Но ты переросла эту стадию. Сделалась другой. Как бабочка. — Да, она прорвала прозрачную оболочку, бывшую той девушкой, которую он знал и осязал, а он эту оболочку сохранил (как делал в детстве с полыми слюдяными фигурками саранчи). Это было все, что ему от нее осталось; и еще более ценной делали эту оболочку ее ужасная хрупкость и абсолютная брошенность, в ней воплощенная. Она же тем временем вырастила крылья (он об этом не знал, а мог только догадываться) и улетела; пребывала не только где-то еще, но и вне себя самой.