Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В каком настроении я провел спектакль — нетрудно вообразить. Мне было стыдно и за хористов, и за себя — за русских. И не очень радостно мне было слышать английских рабочих, пришедших ко мне в уборную сейчас же после инцидента с благородным намерением меня морально поддержать. Эти простые люди не понимали по-русски, но они поняли положение. Они пришли ко мне с переводчиком и сказали:
— Мистер Шаляпин, мы вполне ясно понимаем, как нехорошо держали себя в отношении вас и других находящиеся у нас в гостях ваши русские товарищи. Мы видели, как они большой толпой хотели напасть на вас одного. В Англии мы к этому не привыкли. Вы можете продолжать спектакль спокойно. Мы ручаемся, что ни один волос ваш не будет тронут. Кто попробует, пусть знает, что он будет убит нами на месте.
Я кончил спектакль. И хотя я глубоко сознавал мою правоту в этом ужасном случае, мне было больно, что я ударил человека. Я не спал всю ночь. Ранним утром я оделся, пошел и разыскал хориста у него на дому. Сурово, враждебно, хотя немного и виновато, глядели на меня жившие с ним хористы, когда я вошел в комнату, но мое сожаление было выражено мною так сердечно, что мы как будто искренне примирились. Уходя, я лишний раз подумал, как хорошо, когда человек может сказать другому человеку от всего сердца:
— Прости меня, друг мой или враг мой, я погорячился…
Но тем не менее хористы, бывшие единственными виновниками нашего столкновения в Лондоне, некоторую злобу на меня, как видно, затаили. Я ее почувствовал во дни «свободы», когда требования «золотом и немедленно» сделались бытовым явлением…
Впрочем, к старому, затаенному недовольству мною присоединились новые и более серьезные основания.
Странная есть у русских пословица. Кажется, она существует только в России. «Дело не медведь, в лес не убежит». Я не могу сказать, чтобы я сам был очень ревностный труженик и не обладал бы долей восточной лени, но эту пословицу я всегда ненавидел. И вот став во главе художественной работы Мариинского театра, я прежде всего решил устранить старые бюрократические, бездушные лимиты репетиций: от 11 до 1 часу или от 12 до 2-х, и ни одной секунды больше. Я рассуждал, что теперь работникам театра, сделавшимися хозяевами национального театра, следовало бы работать уже не за казенный страх, а за совесть. И я потребовал ото всех — и в первую очередь, разумеется, от самого себя — относиться к репетициям не формально, а с душой, с любовью. Другими словами, репетировать не от такой-то минуты до такой-то, а столько, сколько требует наше далеко не шуточное, серьезное дело. Если нужно, то хотя бы от 12 до 5… Мое требование вызвало бурю недовольства. Меня прозвали «генералом». Так просто и определили: «генерал!» А генералы в то время, как известно, кончили свое вольное житье, и многие из них сидели арестованные. По новому русскому правописанию писалось «генерал», а читалось «арест»… Меня, правда, не арестовали, но мне определенно дали понять, что мое присутствие в театре не необходимость. Можно построить репертуар без Шаляпина, и на репетиции нет ему надобности приходить… Контракт со мной кончился, а новый род дирекции другого не предлагал. Я понял, что мне надо уходить[169]. Насилу мил не будешь. Бросив грустный прощальный взгляд на милый мой Мариинский театр, я ушел петь в частную антрепризу, в Народный дом. Так как театр я всегда главным образом носил в своей груди, то я не ощущал особенно сильной разницы между Мариинским театром и Народным домом. Спектакли шли обычно чередой. Я пел мои обычные роли, и слушала меня та же публика.
10
А революция «углублялась». Все смелее подымали голову большевики. Я жил на Каменноостровском проспекте, и мой путь из дому в театр Народного дома лежал близко от главного штаба большевиков, который помещался во дворце знаменитой танцовщицы Мариинского балета М. Ф. Кшесинской. Большевики захватили самовластно дворец и превратили его обширный балкон в революционный форум. Проходя мимо дворца, я останавливался на некоторое время наблюдать сцены и послушать ораторов, которые беспрерывно сменяли друг друга. Протиснуться к балкону не было никакой возможности из-за толпы, но я слышал, однако, громогласные речи. Говорили ораторы толпе, что эти дворцы, граждане, ваши! В них жили эксплуататоры и тираны, а теперь-де наступил час возмездия. Недостаточно забрать эти дворцы — нет, нет, нет, граждане! Надо уничтожить как гадов самих этих злостных кровопийц народных!!
Слушал я эти речи с некоторым смущением и даже опаской, так как одет я был в костюм, сшитый лучшим портным Лондона, и невольно чувствовал, что принадлежу если не душою, то костюмом к этим именно кровопийцам. Того же мнения держались, по-видимому, мои ближайшие соседи в толпе, так как их косые на меня взгляды были не особенно доброжелательны, И я осторожно улетучивался.
Было очевидно, что Временное правительство доживает свои последние дни. Это сознавали даже в кругах, близких и преданных Временному правительству. Мне запомнился один петербургский обед с друзьями, во время которого даже мне, в политике не очень искушенному, стало ясно, до какой степени серьезно положение.
Обед был устроен депутатом М. С. Аджемовым, видным деятелем кадетской партии и другом Временного правительства, в честь общих наших друзей B. А. Маклакова и М. А. Стаховича. Оба они только что были назначены Временным правительством на важные дипломатические посты: Маклаков — послом в Париж, Стахович — послом в Мадрид. На следующий день они покидали родину, и дружеская встреча за прощальным обедом носила очень сердечный характер. Остроумный Аджемов как хозяин дома давал тон веселой беседе. За столом мы пикантно шутили и дружески подтрунивали друг над другом, как это водится у нас за пирушками. Но сквозь веселье, смех и юмор прорывалась внутренняя печаль. Очень уж грустны были наши шутки: говорили о том, как по частям и скопом Временное правительство будет скоро посажено в тюрьмы Лениным и Троцким, приближение которых уже чувствовалось в воздухе. По наивности моей я еще надеялся, что революция обновит, укрепит и вознесет нашу родину, и горькой фразой отклинулся на мои слова Маклаков.
Он вздохнул и многозначительно сказал:
— Не будет ни одного человека, совершенно ни одного, кто бы избегнул в будущем страданий.
Маклаков крепко пожал мне руку. Сердечно и грустно расстались мы. Я знал, что этот выдающийся русский человек, назначенный правительством России на первый по значению дипломатический пост, уезжает из родной страны тайком, как контрабандист. Правительство опасалось, что если об отъезде «империалиста» Маклакова на пост посла в Париже узнает революционная чернь, то она его так же задержит на вокзале и не позволит ему уехать, как до этого задержала на Финляндском вокзале бывшего министра иностранных дел C. Д. Сазонова, назначенного российским послом в Лондон… Сазонов так и не поехал в Лондон. Маклаков использовал его печальный опыт и уехал инкогнито.
Ни одного человека, который избегнул бы в будущем страданий, — повторял я слова моего друга. И подумал тогда, как думаю сейчас: зачем же нужна была революция?..