Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать, забываясь в дрёме, напевает сыну, словно малому титёшнику, колыбельную, печальную и потешную:
И вдруг случай на реке, потехи ради поведанный отцом, зримо оживает пред разбуженными материными глазами, да так ярко и жутко – «…и как не утоп, родименький?!» – что глаза ее, часто и горестно заморгавшие, набухают слезами, и слёзы, скопившись в тенистых глазницах, падают на сыновье лицо; парнишка замирает, губы его подрагивают и слёзы едко точат глаза. А мать, вжимая сыновью голову в мягкую грудь, уже тихонько причитает по сыну, но тут отец сердито осекает:
– Хва причитать! Чего ты воешь, словно о покойнике? Наворожишь, накаркаешь, ворона… Не утоп же?.. И неча слезу попусту тратить…
Мать затихает, крестится на месяц, поддевший рогом балаганный лаз, и, прижав парнишку к тугому, опять не полому животу, тихонько засыпает, но даже во сне не отпуская, оглаживая сына, когда того, будто ознобом, окатывает в сновидениях пережитым страхом. И снится ему синее небо, лебяжье облако, где на резном троне, в цветастом сиянии Сам!.. Царь Небесный, похожий на деда Любима: снежная борода по пояс, волнистые волосы плывут на плечи, укрытые золотистым покровом. А вокруг ангелы кружат, словно белые птицы с человечьими лицами, и ласково поют. Захар падает на колени, чтобы попросить о матери и… вдруг срывается с облака и летит к сенокосным лугам, к речке Уде, к балагану, где ночуют покосчики, и не страшно ему, и не разбиться ему о земь – за плечами вольные птичьи крылья.
В музейной деревне Тальцы, где я жил летами, подчаливал ко мне на чай тутошний старик, дед Лёня, и потешал меня всякими случаями… Иные из них я и записал.
– Я ить, Григорич, свою баушку до замужества не видел, её откуль-то с заимки приволочили. Зимой на санях припёрли. Она уж в девках засиделась, а я в парнях. И вот тестюшко мой будущий повёз её по ближним деревням. Завернёт к знакомцам и ревёт: мол, поспела девка… Кого поспела?! Переспела… Вот и к отцу моему подвернул, отец-то и говорит: мол, и у меня парень поспел… Посудачили они да и ударили по рукам – рукобитье, значит. Ведут девку… Она шали-то разматыват, а я смотрю да про себя-то крещусь: дай-то Бог, чтоб не шибко стара да не шибко крива. Но, гляжу, подфартило: брава девка, и глаза блестят.
– И что, в любви и согласии жили?
– Душа в душу. Зашумит, бывало, хоп её в ухо, и опять живём душа в душу…
– Поколачивал?
– Не-е, это я смехом. Сроду пальцем не тронул. А бывало, выпрягется из дуги, бровью поведу, она у меня как шёлковая. Убреду ли в тайгу орех добывать, на рыбалку ли уплыву, на второй день уж вроде сироты без её, все думушки о ей. И она, знаю, поджидаючи, все глаза проглядит. А уж как вернусь, дак, бедная, не знает, чем напоить, накормить, чем уластить… Вот так век и прожили.
…На фронте я, паря, воевал, на Украинском. И один старик, – он в немецкой оккупации жил, – случай рассказал. Может, кого и приврал. Но по чём брал, по том и продаю… Пошёл, бает, на тайную исповедь к попу, а у их свой батюшка, католический. И решил, дескать, проверить попа: не прислужник ли немецкий? Ходили слухи, а нету же дыма без огня… И вот, паря, на тайной исповеди старик и шепчет попу: мол, есть, батя, грех, убил двух прусаков и в завалинке зарыл. Батюшка ему грех отпустил… Да на другой день наехали немцы с полицаями и доступают до старика: дескать, где зарыл прусаков? Старик ковырнул в завалинке, вытащил спичечный коробок, а в нём два таракана – прусака по-ихнему. Хотели того деда в кутузку запихать, да больно уж ветхий. Плюнули и пошли. Вот и такие, паря, попы бывают.…
– Ты когда стал табачок покуривать? – спрашивает дед Лёня.
– Да лет с девятнадцати, однако.
– А я, паря, в четырнадцать пристрастился. Батя на меня гектар крапивы перевёл, и всё бестолку. Но не попускатся… Вот сосед мне и говорит: «Ты, Лёнька, возьми новенький кисет, набей в него табаку, сунь туда газетку и спички и в сено положи». Но я, паря, – был же ум, а, – так и сделал! Сунул кисет под сено с краюшку и жду. Вот пошёл батя сена коровам дать, подцепил вилами навильник, кисет и упал. Прибегает батя в избу темнее тучи. «Кто, – кричит, – в сеннике курил?» «Лёнька, наверно…» – говорит мать. «Пусть теперь в открытую курит. А то, едрит твою налево, спалит мне и сено, и стайку, и избу». Стал я, паря, в открытую табачок покуривать… Но отец, гляжу, весь извёлся, глядя на меня… И вот поехали сено косить. И дядька с нами. Тот шибко не курил, а так, другой раз баловался. Сидим, это, раз возле костра, чай швыркам. Дядька папироску закурил и мне даёт. Ну, я, паря, взял из костра головешку, подкурил, а папироса как пыхнёт, вроде взорвалась. Перепужался вусмерть… Как ещё глаза не выжег… А это тятя мой удумал: сговорился с дядькой, набили они в папиросу пороха да мне и сунули… С тех пор табак на дух не переношу. Кто курит табак, тот хуже собак. Так от…
Мамина сестра, тётя Лена, царствие ей небесное, вспоминала как-то за чаем в селе Яблоново…
Это Соня, мать твоя, кажется, Гришей ходила, вот-вот родить собиралась. А Гриня, отец твой, гармонь под мышку да и в клуб увалил. А тятька его, тоже Григорием звали, шибко сердитый был, взял ремённый чембур от конской сбруи – и в клуб. А там народу битком, концерт. Праздник был, навроде Седьмого ноябри… Гриня с какой-то девкой на сцене, в гармонь играет, а та поёт. Забрался тятька на сцену да Гриню-то и выходил чембуром. А народу говорит: дескать, у него баба на сносях, а он тут придуриват. Речь вроде сказал… Опосля стыдно Грине было в деревне жить – все над им смеялись, вот он на лесоповал и завербовался. Там и брат твой родился, Гриня.
Тятька наш, дедко твой Лазарь, как ему за сто перевалило, чудить стал. Бывало, в тайгу по ягоды сбегает, пустой вернётся, дак чо утварит: спать наладится, полено в голова, а подушку в ноги. Дескать, дурная голова ногам покоя не дала. Так и спит: голова на полене, ноги на подушке.
Помню, сестра Соня, мать твоя, купила в Домне у евреев платье, да с эдаким вырезом. Тятя шибко ругался: дескать, ты чо же это, как жидовка, будешь голым пупом сверкать?! Мужиков сомущать?! И не дал поносить…
А как начали справных мужиков кулачить и на выселки отправлять, евреи с Домны стали быстро всё распродавать. Отец твой купил железную кровать по дешёвке. Тятя наш опять ругался: дескать, они хошь и христопродавцы, да горе у людей, а ты у их кровать задарма выманил… Пожалел тятя евреев.