Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По Соловьеву, культуры уникальны и неповторимы, но их отличия определяются и местом в общем историческом процессе. Есть культуры «уединенные» (например, китайская), которые живут обособленно и как будто на обочине истории. (Как изменилось человечество за эти сто с небольшим лет! Вряд ли сегодня можно сказать, что Китай находится на обочине истории.) Но есть культуры преемственные, утверждал Соловьев, которые воплощают в себе идею универсальности. Ближе всего к такому универсализму стоит Европа, создавшая большую часть общечеловеческих ценностей. Россия же — посередине. Но всегда, когда она пыталась в своей истории обособиться, утвердиться в «национальном эгоизме», она оказывалась бессильной произвести что-то значительное. И наоборот: в моменты национального самоотречения (будь то приглашение на царствование варягов или эпоха Петра I) она достигала многого. Следующим актом отречения, по мысли Соловьева, должно стать религиозное слияние России и Европы.
В своем программном стихотворении 1890 года «Ех oriente lux»[766] Соловьев расшифровывал это известное латинское изречение не как насильственное навязывание Востоком своего культурного и религиозного образца Западу (используя в качестве исторической иллюстрации нашествие Ксеркса на Древнюю Грецию), а как берущее начало на Востоке движение за христианское примирение с Западом. Последняя строфа напрямую обращена к России:
Леонтьев не соглашался с такой установкой Соловьева. «И что за вздор: Россия Ксеркса или Христа? „Россия — России“ — вот что нужно»[767], — писал он их общему знакомому, Эберману. Либеральная разлагающаяся Европа вовсе не похожа на цветущую Грецию перед Персидскими войнами, она скорее напоминает Грецию после Пелопоннесской и Фиванской войн, то есть в период духовного упадка; «а мы, как ни плохи, а растем еще, как Рим после Пунических войн», — считал Леонтьев.
Соловьев видел будущее России европейским, да и саму Россию считал Европой. «…Россия, при всех своих особенностях, есть одна из европейских наций», — заключал он. Леонтьев же видел Россию самостоятельным культурно-историческим типом цивилизации, будущее которой зависит от умения противостоять Европе. Тут согласия между ними быть не могло. Вместе с тем он называл Соловьева «полезным, гениальным Колумбом» — Колумб, открывая Америку, думал, что нашел путь в Индию. Так и Соловьев — полезен вовсе не тем, что сам считает главным. Он прав, говоря о необходимости соединения христиан во Вселенской Церкви, но прийти к этому можно иначе. Ведь к похожему результату может привести и расцвет нового культурно-исторического типа — о чем писал Данилевский. Впрочем, подход Данилевского тоже не казался Леонтьеву безупречным. Но здесь вряд ли уместно вдаваться в подробности этой полемики. Главное — вывод, который из нее вынес Леонтьев: «…Похожее всего Россия на языческий Рим по своей судьбе. Не слишком оригинальна; имеет в себе нечто действительно примиряющее крайности и в то же время медленно, но неотразимо и неустанно завоевательна»[768].
Почему Леонтьев сравнил Россию с Римом? В чем могут быть сходны их исторические миссии? Закат языческой Римской империи для религиозного человека означает прежде всего распространение христианства. Значит ли это, что призвание России тоже является религиозным (и Соловьев в этом смысле прав)? Думаю, именно так чувствовал Константин Николаевич. Но, соглашаясь с Соловьевым в данном пункте, Леонтьев спорил с ним о том, в какой форме это религиозное призвание будет выполнено. Заветная мечта — взятие Константинополя-Царьграда — как ключик открывала остальные построения Леонтьева: создание Восточного союза на развалинах Турции может завершиться воссоединением Церквей не под тиарой Папы Римского, а под клобуком Православного Патриарха и при помощи державы православного русского царя.
Лицо России определяют православие, самодержавие и поземельная община, писал когда-то Леонтьев. Получалось, что к концу жизни два последних элемента — самодержавие и поземельную общину — он считал подчиненными первому — православию; они лишь почва для сохранения веры. В письме Губастову Леонтьев заметил, что Владимир Соловьев — в отличие от Хомякова, Аксакова и даже Данилевского — единственный «насильно» заставил его думать в новом направлении: «Он поколебал, признаюсь, в самые последние 2–3 года мою культурную веру в Россию, и я стал за ним с досадой, но невольно думать, что, пожалуй, призвание-то России чисто религиозное… и только!»[769]
Полемика с Соловьевым мучительно переживалась Леонтьевым. В досаде он даже разорвал фотографию Владимира Сергеевича, которую тот ему прислал (и сам потом рассказал об этом при встрече Соловьеву в Москве — Владимир Сергеевич рассмеялся). В письме Губастову после публикации в «Гражданине» своего ответа Владимиру Соловьеву Леонтьев признавался: «Возражая ему, — я все-таки почти благоговею…» Он считал Соловьева гением «с какой-то таинственной высшей печатью на челе» и не раз сам для себя придумывал оправдания тем или иным словам Соловьева. «Ведь даже и заблуждение, если оно сильно и одушевительно, производит великие дела развития…»[770] — защищал Леонтьев друга и в письме Страхову.
Тем не менее о необходимости обоснованного ответа Соловьеву Леонтьев думал все время. Причем понимал (без ложной скромности, но и без самообольщения), что из современников под силу такой ответ только ему. В письме он сравнивал Соловьева с Наполеоном, а его журнальных оппонентов — с остальными европейскими полководцами того времени:
«Никто отдельно взятый, ни Веллингтон, ни Блюхер, ни Брауншвейгский герцог, ни Мелас и Шварценберг австрийские, ни наш Кутузов и Багратион не могли с ним равняться, но… совокупными усилиями низложили его. Я уверен, что с римскими выводами Соловьева (вовсе из основ его не вытекающими неизбежно) Россия справится через посредство Страховых, Астафьевых, Бестужевых, иеромонахов Антониев (критиковавших Соловьева в печати. — О. В.) и т. д. Несмотря на то, что Соловьев истинный орел умом, а они все, начиная с добрейшего Петра Евгеньевича (Астафьева. — О. В.) и кончая лукавым Страховым, — немного выше петухов и гусей взлетают.