Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Репетиция идет без остановки до самого выхода священника. «А теперь прошу вас, Тоня, прочтите нам вы стихи священника», — говорит Вейсбрем. И Антон Шварц поднимается из зала на сцену. Он держится как-то очень достойно, спокойно, и мы впервые слышим его чудесный глубокий баритон, полный своеобразного благородства и утонченности. «Безбожный пир, безбожные безумцы…»
На следующем прогоне священника предлагается прочесть Евгению Шварцу. Он выходит на сцену с несколько неестественно поднятой головой, очень худощавый, заметно волнуется, потирает руки, которые слегка дрожат. Большие серые глаза его смотрят уже на нас, гуляк и повес, сидящих за столом, с ужасом: «Безбожный пир, безбожные безумцы…» Да, у Евгения Шварца нету в голосе той красоты звучания, что у Антона, но страстность, чувство гнева и страха — всё звучит и сильно впечатляет. А когда он восклицает: «Матильды чистый дух тебя зовет», мы все отлично понимаем, какие интересные, умные, многознающие, талантливые актеры пришли в наш молодой театр — Ростовскую театральную мастерскую.
[В конце 1918 года я узнала, что на Среднем проспекте собирается театральный кружок из ростовской молодежи. Это было еще при белых. Там я впервые познакомилась с Вейсбремом, Беллой Черновой (2) и Варей Черкесовой. Было принято решение о создании «Театральной мастерской» и о постановке «Пира во время чумы» Пушкина и «Смерти Тентажиля» Метерлинка. Так как у меня уже был небольшой театральный опыт, мне поручили роли Мэри и Тентажиля. Их мы поставили еще при белых. Потом — это было уже в 1920 году — у нас шли: «Гибель „Надежды“» Гейерманса, Женя Шварц играл там эпизодическую роль, его звали там, кажется, Симоном; в «Принце Искариотском» Ремизова играли: Холодов (2) — Иуда, Тусузов (2) — Зив, я играла Онкрадо; в «Адвокате Пателене» помню только, что играли Костомолоцкий (2) и Тусузов, но кого играли не помню; «Гондла» Гумилева: Гондла — Антон Шварц, Лера — я, Лаге — Холодов, Кнорре — Женя Шварц.][22]
Потом «Пир во время чумы» объединили в один спектакль с «Моцартом и Сальери». Не помню только, что шло раньше, но, кажется, «Пир». Сальери Шварца был влюблен в Моцарта и завидовал ему. Я помню, как он с просветленными глазами встречал Моцарта, когда тот приходил со слепым скрипачом: «И ты можешь так просто прийти с ним!» [ «А вот я так не могу!»]. И постепенно от влюбленности он приходил к мысли, что Моцарт должен умереть. Он в нем вызывал бешеную зависть… А как Женя читал стихи!..
Актерскую одаренность Женя унаследовал от своей матери, Марии Федоровны. Она была очень одаренной актрисой-любительницей. Особенно блестяще играла Кабаниху в «Грозе» Островского. Музыкальность и абсолютный слух, очевидно, перешли к Евгению Шварцу от отца Льва Борисовича, прекрасного врача и хорошего музыканта-скрипача. Но Евгений Львович уже в ранней молодости любил смотреть на хорошую игру актеров, а сам играть не стремился никогда. С самого раннего детства он хотел импровизировать, сочинять, рассказывать свое.
Помню, через несколько дней после нашего знакомства Женя навестил меня дома, в Нахичевани подле Ростова. Я была больна и горевала, что не поправлюсь к премьере «Пира». А Шварц уселся на подоконник и тихонько стал рассказывать мне про какие-то подушины ноги. Это был услышанный мной от Шварца, нигде не записанный, устный рассказ.
У мальчика лет в шесть-семь умерла любимая мать. Остался он с отцом, доброй бабушкой и злой мачехой. Но отец уходил на работу, бабушка куда-то уехала, и он, днем обиженный мачехой, шептал по вечерам про свои обиды небольшой подушке, наволочку которой вышивала его мать. Мальчику казалось, что подушка умеет слушать и понимать его, и, главное, утешать, обнадеживать, что вот вырастет он умным, здоровым, добрым и что скоро приедет бабушка…. И он засыпал успокоенный и счастливый. Но как-то раз, в сердцах, мачеха отняла у мальчика подушку и вышвырнула в окно. А за окном был сад, под окнами пролегала канавка, и подушка упала в нее. Мальчику было строго запрещено приносить подушку в дом. И теперь он только видел сверху, из окна, как она мокнет под осенними дождями, как засыпают ее летящие с деревьев листья…
А весной вошла в комнату дворничиха, тетя Нюша, и громко сказала: «Сереженька, вот подушечку, вашу пропажу, верно в окно выронили, я в канавке подобрала, по наволочке узнала. Мама твоя вышивала, мне рисунок показывала. Я подушку высушила, наволочку выстирала и тебе принесла. Береги материнскую память, сынок». И тетя Нюша ушла. А мальчик спрятал подушку. Но в ту ночь приснилось ему, что не будь тети Нюши, все равно пришла бы к нему на своих ножках подушка. Они специально для этого выросли бы у нее. Она бы на своих ножках и пришла бы… А утром, проснувшись, он увидел — приехала бабушка и скоро увезла его с собой. В поезде он пытался рассказать ей про подушкины ноги, а она смеялась в ответ. Хлопотала о чем-то, просила проводника принести чаю с лимоном, давала ему конфет и, подтолкнув к окну, сказала: «Гляди, вон оно». И он увидел море, увидел впервые, оно такое огромное, голубое, сверкало на солнце…
Я тогда еще мало знала Евгения Львовича. Но помню, что подушкины ноги меня взволновали, согрели душу, как-то утешили. И я быстро поправилась.
А сколько таких рассказов было потом!
[Регистрация нашего с Женей брака, как это теперь называется, состоялась 20 апреля 20-го года в Никольской армянской церкви. Для матери, и особенно для ее братьев, брак дочери-армянки с евреем (отец Жени был еврей, а мать — русская) был чем-то противоестественным, и потому они потребовали, чтобы Женя принял нашу веру. Женя к религии был равнодушен и согласился… И потом в паспорте у Шварца еще долго стояло — «Евгений Шварц — армянин».
Свадьбу праздновали у мамы (3) в Нахичевани. Был голодный 20-й год. Город только что был освобожден красными. Стол был настолько беден, что когда мама увидела вазу с сахаром, которые подарили братья, у нее вырвалось радостное восклицание. Это было большой удачей. Немедленно сахар был мелко поколот и выдавался гостям как большое лакомство. После «свадебного чая» мы пошли в город, где сняли маленькую комнатку.
Сразу же около нашего дома остановилось несколько фаэтонов, обвешанных нашими артистами, и нас повезли в особняк Черновых, где помещался наш театр. На беломраморной лестнице по бокам в два ряда стояли артисты, не поместившиеся в фаэтоны. Оркестрик исполнил туш. В зале мы чуть не рухнули. Стулья были убраны, и посередине стоял огромный стол, ломившийся от яств, вплоть до черной икры. Все это устроили наши артисты.
Потом нас долго провожали домой. Мы уговаривали друзей идти по домам, и постепенно все разошлись. Остался один Саша Остер, который непременно хотел проводить нас до самого дома. Каким-то образом ключ от нашей комнаты оказался у него, и он торжественно пригласил нас войти. Кровать была застелена великолепным шелковым стеганым одеялом, а поверх лежало платье и белая шляпа. На столе стоял массивный письменный набор для Жени. Это были подарки наших артистов. Тут мы снова прослезились (первый раз, когда нас встречали в театре). Саша сразу исчез.