Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Она должна снова научиться жить, миссис Уиткрофт, – произнес доктор Кроу, поднимаясь на ноги. – Даже тогда нельзя быть до конца уверенными, что она поправится. Но это самое главное, на что она может рассчитывать, и самое главное, что я могу посоветовать. Заставляйте ее вставать, заставляйте ее шевелиться – через не хочу.
Он двинулся к двери, но на пороге снова остановился.
– У меня появилась одна мысль, – сказал он. – Музыка. Возможно, музыка сможет вам в этом помочь. У меня дома, на Сент-Мэрис, есть это замечательное новомодное изобретение, граммофон, и несколько пластинок к нему. В следующий раз я захвачу его с собой. Управляться с ним несложно: заво́дите, ставите иглу, и он начинает играть. Магия. Замечательное изобретение. Его следовало бы иметь каждому. Тогда врачи стали бы никому не нужны и я остался бы без работы, но я ничуть не против. Поистине целительная штука эта музыка.
Всю неделю Альфи с мамой старались изо всех сил, но, как они ни уговаривали, как ни упрашивали, Люси не желала вылезать из кровати. Когда через неделю с небольшим к ним снова заглянул доктор Кроу, он, как и обещал, привез с собой граммофон. Едва переступив через порог, он немедленно завел его и поставил пластинку. И, как по волшебству, фортепьянная музыка полилась из механизма и заполнила комнату и весь дом. Джим, Мэри, Альфи и доктор стояли неподвижно, глядя, как крутится пластинка, и слушая как завороженные, полностью растворившись в музыке.
– Это Шопен, – произнес доктор некоторое время спустя, взмахивая своей трубкой в такт музыке.
Дверь в кухню распахнулась. На пороге босиком стояла Люси. Закутанная в одеяло и со своим плюшевым мишкой в руке, она двинулась к ним, не сводя глаз с граммофона. Какое-то время она просто смотрела на него, а потом прошептала:
– Пианино, – и вновь повторила: – Пианино.
Нью-Йорк, март 1915 года
Помню, когда дедуля Мак принес письмо, я как раз играла на пианино любимую папину пьесу. Дедуля Мак был папин дядя, он жил в нашем доме всегда, сколько я себя помню, как и тетя Ука, моя няня и воспитательница. Она присматривала за мной с самого моего рождения, она учила меня шить, печь хлеб и молиться перед сном. И маму мою тоже она нянчила, когда та была маленькой. Имя Ука, по всей видимости, прилипло к ней с моей легкой руки, поскольку она каждый день возила меня в колясочке в Центральный парк, к озеру, кормить уток. Так и получилось, что я стала звать ее «Ука», и с тех самых пор для всех остальных она тоже стала тетей Укой. А дедуля Мак учил меня запускать воздушных змеев в парке, пускать «блинчики» по воде и ухаживать за лошадьми и седлами. Почти все остальное находилось тоже в их ведении: дом, конюшни, сад, все наши нужды. На них держалось буквально все.
Я терпеть не могла мои ежедневные упражнения на пианино и больше всего гаммы, но у мамы были способы воздействовать на меня.
Угрозы. «Не будешь играть на пианино – не поедешь кататься на лошади».
Подкуп. «Если хорошо сыграешь, Мерри, – потом сможешь пойти покататься».
Ну и, конечно, шантаж. С тех пор как папа ушел на войну, она нередко пользовалась его именем, чтобы усадить меня за пианино: «Папа будет очень огорчен, Мерри, если к его возвращению ты не научишься хорошо играть. Ты же дала ему слово, что каждый день будешь играть гаммы».
Беда в том, что это была правда, я в самом деле дала ему слово. И все равно мне не нравилось, когда мама напоминала мне об этом, и еще меньше нравилось, когда она сидела рядом и смотрела, как я играю. Оттого-то я и дулась все утро, тарабаня на пианино гаммы без всякого воодушевления и усердия, чтобы мама видела, что́ я думаю по этому поводу.
Мама не желала отступать от заведенного порядка. Она сидела со мной в гостиной, пока мне не удавалось три раза кряду сыграть все гаммы без сучка и задоринки. Лишь после этого она позволяла мне сыграть то, что хотелось мне самой. Я редко играла пьесы, которые мне задавала моя учительница музыки, мисс Фелпс. Во-первых, она мне не нравилась, потому что была слишком строгая и неулыбчивая. Вид у нее был вечно нахмуренный, и губы слишком тонкие, а на подбородке торчали две бородавки, из которых росли длинные темные волоски. К тому же пьесы, которые она задавала мне разучивать, были или слишком сложные, или совсем мне не нравились – или и то и другое сразу, – вот почему, отыграв наконец свои гаммы так, что мама осталась довольна, я решила плюнуть на задание мисс Фелпс и вместо него начала играть мою любимую «Анданте грациозо» Моцарта.
Ее любил папа. Я тоже ее любила, потому что это была самая прекрасная музыка на свете, потому что у меня хорошо получалось ее играть и потому что папа любил ее так же сильно, как я. Иногда он останавливался у меня за спиной, когда я ее играла, и принимался мурлыкать в такт. Он всегда называл ее мелодией Мерри, вот почему я вспоминала его каждый раз, когда играла ее. Сегодня я словно чувствовала, что он рядом с нами, в этой комнате, чувствовала на своем плече его руку, хотя отлично знала, что он сейчас далеко, на войне.
Я так по нему скучала! Мне бы так хотелось увидеть, как он идет к дому по дорожке, возвращаясь с работы, смешной и долговязый, точно жираф, и прыгнуть на него, чтобы он подхватил меня и не отпускал, услышать, как разносится по дому его низкий голос, устроиться клубочком у него на коленках, чтобы его усы щекотали мне ухо, и вместе слушать граммофон, играть с ним в шахматы по вечерам у камина, чтобы вечером он поднялся по лестнице ко мне в комнату пожелать спокойной ночи и почитать перед сном «Гадкого утенка». Мне достаточно было лишь заиграть папину мелодию, нашу с ним мелодию, чтобы ощутить, что он снова дома, рядом со мной.
Играя, я забыла, что дулась, забыла, что в комнате сидит мама, полностью растворившись в мелодии и в мыслях о папе. Я видела, как дедуля Мак вошел в комнату с письмом в руке, отдал письмо маме и почти сразу же вышел, но не придала этому особого значения. Мама принялась читать, а потом вдруг вскочила и, прижав руку к губам, залилась слезами. Во мне тут же зашевелились самые страшные подозрения.
– Что такое, мама? – закричала я, бросаясь к ней. – Что случилось?
– Это от папы, – отозвалась она, уже немного придя в себя. – Все в порядке, с ним все будет в порядке. Его ранили. Он в госпитале, в Англии, где-то в глубинке.
– Рана серьезная? Он умрет, мама? Он ведь не умрет, да?
– Он пишет, чтобы мы не волновались, он в два счета опять будет как новенький.
Она перевернула страницу и продолжила жадно читать, не говоря мне больше ни слова.
– Что он еще пишет, мама? Можно я тоже прочитаю? Пожалуйста! – взмолилась я.
Но мама, похоже, меня не слышала.
– Оно адресовано и тебе тоже, – сказала она, наконец протянув мне письмо. Я принялась читать, и в голове у меня словно зазвучал его голос.
Бесценные Марта и Мерри.
Боюсь, со времен моего последнего письма дела и у меня, и в полку складывались не лучшим образом. Мы вели тяжелые бои, пытаясь не отдать немцам Монс, но их всегда было слишком много, а нас слишком мало, и, хуже того, у них всегда были свежие люди, свежие лошади и свежие пушки. Большие пушки. У нас не было выбора. Нам пришлось отступить. Ни одна армия не любит отступать, но мы не дрогнули и не бежали, и я верю, что наши ребята по-прежнему полны решимости и крепки духом, несмотря на все поражения и чудовищные потери, которые мы понесли. Они будут стоять насмерть и не дрогнут, я в этом ничуть не сомневаюсь.