Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в этом доме есть что-то особенное. Не могу понять что. Вокруг меня тишина. Не слышно даже моего дыхания. Я стою перед ним, не в силах понять, что меня к нему влечет. Неужели моя дорога ведет именно к этому дому?
Из трубы не вьется дымок. Во дворе не лает собака. Перед ним нет лыжни. Только несколько строений притаились в тишине. Я делаю пару шагов и останавливаюсь. Что, если это страх меня туда толкает? Страх провести еще одну ночь, подобную вчерашней?
Смеркается. Воздух серый и холодный. Солнце скрылось за горой, оставив за собой огненный след из последних лучей.
Я иду по направлению к хутору. Он уже так близко, что можно различить, какого цвета стены домов. Они серые. Их никогда не красили красной краской, которая выцвела со временем. Они всегда были серыми.
Тени выползли из леса. Ночные тени, ждавшие между деревьями этой минуты. Сумерки всасывают в себя остатки дневного света. Дойдя до первого строения, я замечаю, что на улице темно. И что мороз усилился. На морозе все контуры четче. Деревья и дома с острыми краями, словно вырезанные из бумаги и наклеенные на воздух.
Я стою, прислонившись к стене хлева, и смотрю на двор. Зимой кто-то убирал снег. Между строениями прочищены дорожки, но все они припорошены свежим, нетронутым снегом. Здесь кто-то был, думаю я, испытывая странные чувства.
Мой взгляд привлекает колодец посреди двора и рядом с ним на снегу. Это собака? Сердце бешено бьется в груди. Мороз вгрызается в ступни. Я пытаюсь что-то сказать, но губы меня не слушаются. Я облизываю их, пытаясь согреть, и снова пробую. Наконец с них срывается неразборчивый шепот. Но собака не двигается. Значит, это не собака, думаю я, наверно, мешок. Мешок с дровами.
Понимаю, что мне нужно двигаться, если я не хочу замерзнуть. И мне нужно зайти в дом, так я решила. Это решение меня смущает, но дорога ведет туда, я снова слышу крик, который все время звал меня, он идет оттуда. И мне не остается ничего другого, как пойти на этот зов. И я иду, иду к колодцу и замираю в паре метров от него.
Это человек, должна я вам сказать. Пожилая женщина. Она потеряла шапку, которая вмерзла в лед. Рядом с ней — опрокинутое ведро. Одна рука еще сжимает ручку ледяной хваткой. Голова приподнята, словно в последней попытке подняться. Волосы растрепались от ветра. Она кажется такой хрупкой там на снегу. Словно ее опрокинуло ветром.
Теперь они не покидали Наттмюрберг без особой надобности. Во времена Хильмы все было по-другому. Но теперь настали времена Кновеля, а он предпочитал уединение. Ему не нравилось ловить на себе любопытные взгляды прохожих. А если отпустить Инну одну в Крокмюр, так, не дай Бог, она почувствует вкус жизни и решит его покинуть. Или, что еще хуже, — встретит мужчину. Кновелю же хотелось, чтобы все оставалось на своих местах. В начале весны, когда припасы заканчивались, Кновель брал санки и отправлялся в деревню, где нагружал их до краев солью, сахаром и крупами. Все это он менял на шкуры, дичь и копченую рыбу — денег в Наттмюрберге сроду не водилось. К заготовке дров Кновель был непригоден. Расти в Хохае сосны, он смастерил бы смолокурню и гнал деготь, но во всем Хохае не сыскать ни одной сосны.
Летом ему приходилось ходить в лавку два и даже три раза, чтобы продать сыр и масло или выменять их на кофе, но в то лето Инна внезапно заявила, что в деревню пойдет она. В деревню, в которой не была с тех пор, как умерла Хильма. Она сказала, что пойдет сама продавать приготовленные ею сыр с маслом.
Ей, наверно, уже исполнилось двадцать лет. Кновель не трудился считать годы. Однако на стенке ящика, в горке, были вырезаны дни, годы и имена всех детей, которые родились у Хильмы. Это Хильма сама их вырезала. И Инна их видела. Инна знала. Она знала, в каком году родилась, и посчитала. На пальцах. Два раза по десять. Двадцать лет. И она не спрашивала позволения пойти, она сказала, что хочет, что должна, что пойдет, вот что она сказала.
Инна сама не знала, что на нее нашло. Словно новый голос появился у нее в голове и заглушил Инну и Кновеля. И этот голос теперь говорил ей, что надо делать.
Кновель запретил ей. Приказал принести Лагу, но Инна отказалась.
— На этот раз я сама пойду продавать мой сыр и мое масло, что бы ты ни говорил, — заявила она Кновелю.
Кновель не мог сам пойти за Лагой. Просто не мог. При одной мысли о том, чтобы выйти в сени и взять розгу, его охватывал невообразимый ужас. И голос у дочери был такой, что лучше ее не трогать.
— Я тебе вот что скажу... — гаркнул он, — я тебе вот что скажу! В этом доме я и только я хожу в лавку за продуктами.
Мое масло, думал он. Мой сыр. С какой такой стати это ее масло и ее сыр? Откуда она этого набралась?
— Вся скотина в Наттмюрберге... это я ее купил. И молоко, которое она дает, оно мое. И кто бы ее ни доил — пусть даже сам Всевышний, — молоко все равно мое. Вбей это себе в башку, дурная девчонка! А ну пошла за Лагой, дура! Сейчас увидишь, кто в доме хозяин!
Только не показывать, что тебе страшно, думала Инна. Не давать волкам почуять запах крови.
— Тебе надо, ты за ней и иди, — процедила Инна сквозь зубы, чувствуя на плечах теплые руки Хильмы. — А если не пустишь в деревню, то в доме больше не будет ни сыра, ни масла. Ни единого кусочка.
Кновель мерил шагами комнату. От окна к печи, от печи к двери, взад-вперед. Инна сидела, опершись локтями о стол, и молчала.
— Убери руки со стола! — завопил Кновель, выведенный из себя ее упрямством.
Инна убрала руки.
— Не годится девице ходить в лавку, — продолжил он, ободренный ее покорным жестом. — И у меня в деревне есть дела! Дела с Улофссоном. Нам с ним о многом надо потолковать.
Инна подняла глаза. Внутри нее все ликовало. Она видела его насквозь. Все было очень просто. Кновель был Кновель. И ничего больше. Теперь он притворялся. Хотел придать себе значительности. Говорил о делах. Он боялся. Так же, как и я. Но я его перехитрила, думала Инна. Я вижу его насквозь.
Кновель уставился на дочь. Оперся на стол, скрипнувший под его весом, и заглянул ей в глаза.
— Что тебя, черт возьми, так веселит? — прошипел Кновель, обнажив немногие оставшиеся зубы. Набрав в грудь воздуха, он заорал: — Думаешь, я тебя боюсь?
Инна боролась со страхом, поднимавшимся от пяток к коленям, чреслам и позвоночнику. От страха у нее потемнело в глазах, и она уже не видела Кновеля, а только улавливала перед собой что-то большое и бесформенное. Оно заполнило собой все пространство в доме, и даже за его пределами — до самого Крокмюра простиралась его власть. И пока оно перед ней, она не сможет заглянуть в глаза ни одному живому человеку, даже себе самой.
— Нет! — вырвалось у Инны. — Нет, я не боюсь тебя, ты, уродливый, старый, колченогий.
Пощечина была такой силы, что Инна опрокинулась вместе со стулом на пол. Кновель сразу набросился на нее. Начав бить, он уже не мог остановиться. Но Инна молниеносно вскочила и отпихнула его от себя.