Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С замиранием сердца открывает товарищ Лавров дверь своего дома. Навстречу ему с радостным криком спешит восьмилетний наследник Владимир Иванович:
— Папка, папка! А мы пошутили! А ты и поверил! Первое апреля — никому не верю!
На столе, покрытом белой скатертью, шумит горячий самовар. Сусанна Моисеевна поднимается со стула и крепко обнимает мужа. Ее нежная грудь под тонким полотном рубашки прижимается к его сердцу томительным обещанием любви. В соседней комнате белеет раскрытая кровать — колыбель семейного счастья и утешения.
— Варька! — говорит Сусанна Моисеевна. — Налей-ка Иван Семенычу стакан чая! Ваня, милый, иди умойся и будем пить чай. Боже, какой ты бледный… Гляди веселей, глупенький! Сегодня, как-никак, первое апреля, день смеха…
Володя уже прыгает рядом, дергает отца за полы пиджака:
— Папка, подарки!
За окнами мертво безмолвствует местечко.
1927
Бейла из рода Рапопортов
1Девственница Бейла Рапопорт, в изобилии красоты и лет жизни, большую часть своего времени проводила в грусти и тоске по избраннику сердца, который все никак не появлялся. В смутные дни войны, когда громили и избивали племя Израилево, погиб первый жених Бейлы — его убили просто так, ни за что. И вот теперь Бейла просиживала дни и ночи за швейной машинкой, тоскуя по мужской ласке. Над местечком проносилась весна за весной, будоража души, услаждая мир проснувшейся радостью жизни, судорожно цепляясь на исходе за ускользающий хвост жарких летних месяцев. Лето проходило за летом — ленивое, молчаливое, потное, как разлегшееся в тенечке животное. Его сияние, его безмятежная тишина дремали в зелени лесов, в курчавой шевелюре пшеничных полей. Потом умирало и лето, изгнанное из местечка рукой педантичной осени, угрюмой, как ложе смерти старого еврея. По тропинкам начинали разгуливать гуси. Они шли, как и положено, гуськом — важные, самодовольные, надменные, как вестники чужого нашествия. И в самом деле, за гусями следовали дожди, наполняя землю водой, а человеческую душу — печалью. И, словно отмечая конец вольных дней, девушки повязывали головы тугими платками.
А девственница Бейла Рапопорт все ждала и ждала, а избранник сердца все не появлялся и не появлялся. Бывали совсем дурные, нехорошие дни, полные смятения и душевной тоски, когда девушка лежала в постели, вцепившись зубами в подушку или кусая одеяло, а равнодушное местечковое утро смотрело на нее сквозь оконное стекло, только добавляя тоски и отчаяния.
В то время я странствовал по разным местечкам и повидал немало их обитателей — тех самых простых людей, образами которых полнятся литература и история нашего народа. Видел их скудную, раздавленную жизнь, кое-как копошащуюся в бедности и грязи. И сказал я себе в сердце своем: «Горе тебе, Биньямин Четвертый, на чью долю выпала сомнительная честь описывать удручающую убогость еврейского местечка. Горе тебе, о несчастнейший из всех, когда-либо бравших в руку перо!»
И тогда я собрал все истории, записанные мною во время странствий из местечка в местечко. Что-то слышал я на лавочке возле полуразрушенной синагоги от древней морщинистой старухи, что-то — из уст молоденькой девушки, которую прибило ко мне волнами страха и безысходности. Или вот этот рассказ о старой деве Бейле Рапопорт, которая гналась за своей мечтой, за главным смыслом своего жизненного предназначения. Бейлой Рапопорт, которая царапала по утрам спинку своей кровати, в то время как в окошко глазела на нее застывшая в тщетной пустоте жизнь, а горе победно праздновало вокруг свой черный, свой беспросветный праздник.
2Весна танцевала во дворе, струилась радостью с шелковых небес, и в каждом уголке слышалась ее торжествующая песня. Суетились, чирикали птицы, перелетая с дерева на дерево. В пыли с фанатичным упорством сражались друг с другом два петуха из двух поколений — старшего, пока еще царствующего, и среднего, идущего на смену. Неподалеку, демонстрируя поразительное безразличие к исходу схватки, разгребал дворовый мусор многочисленный куриный гарем. Подростковая петушиная поросль, еще не созревшая для подобных сражений, вынужденно следовала за мамашами, но краем глаза наблюдала за драчунами и время от времени издавала тоненькие, но очень воинственные кличи. Тут же с воплями бегали соседские дети, Маня и Берл. Их мать Голда трудилась на кухне, успевая одновременно драить кастрюлю, раздувать угли, чистить картофель, носить воду и пробовать суп.
Время от времени женщина выходила во двор с горшком помоев, и весеннее солнце тут же принималось сочувственно целовать ее потное усталое лицо. Помои выплескивались под забор и немедленно принимались играть всеми цветами радуги, добавляя искр и света и без того сияющему миру. А вся куриная рать — и старые, и молодые — громко квохча, устремлялась к этому радужному источнику, дабы успеть поживиться картофельными очистками, остатками еды, отсеянной при готовке крупой и прочими деликатесами. Голда же, утирая с лица пот на обратной дороге в кухню, приостанавливалась на секунду, чтобы слегка одернуть разыгравшихся детей. Этим сорванцам только волю дай — весь мир перевернут…
Муж Голды, Hoax Поркин, стоял тем временем на рынке возле своего прилавка и отчаянно торговался с крестьянами и крестьянками по поводу качества и цены своего товара. Сам товар — всякого рода одежда — был развешен тут же на распялках, еще издали демонстрируя всем серьезным покупателям образец прочности и красоты.
— Эй! Штаны! Какие штаны! — что есть силы выкрикивал продавец. — Эй, земляк, ты только посмотри, какие штаны!
Так, в постоянных базарных криках и спорах, проходили дни этого маленького еврея. В четвертом часу пополудни раздавалась трель начальственной свирели милиционера Липенко, и рынок сворачивал торговлю. Продавцы расходились, лавки запирались на замок, и Hoax Поркин возвращался к жене и детям, погружаясь в нервную суету семейного дома. Все усаживались за стол, Голда накрывала, ловко управляясь с мисками и тарелками, Маня и Берл проказничали, а Hoax выговаривал им, не переставая жевать.