Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, не совсем собственный, — возразил я.
— Да брось! — не понял он, но и не дал мне договорить. — Русских в Грозном больше погибло, чем чечни! Те загодя по деревням разбежались, а русским куда? Некуда! Зато чеченцы у нас теперь заместо евреев — внутренний враг, козел отпущения, отчуждение зла. А евреев про запас держим. В качестве масонов.
И расхохотался собственной шутке. Поди пойми — жалуется или ерничает? По его возбужденному реченедержанию видно было, как редко он с кем общается.
Мгновенно заметил, что я отключился.
— Наша этнография, вижу, тебя не колышет. Продолжим тогда демонстрацию „Данай“. Конкурс красоты — которая краше? Закрой глаза, — приказал он, но потом передумал и подстраховался: — Закрой глаза и повернись к двери.
Слышал, как он возился с картинами.
— А теперь глянь.
На месте прежней висела еще одна „Даная“. Уже не копия — скорее имитация. Ее жест был менее театрален, ангел сжимал руки не так жеманно, меньше золотого блеска, да и пропорции самой Данаи были слегка изменены — подобран живот, уменьшены бедра, смягчена линия семитского носа.
— Что скажешь?
— Как после косметической операции. Твоя, может, и лучше, зато у Рембрандта — желанней.
— Ты, я вижу, однолюб. Комплекс Менелая — ты влюблен не в Данаю, а в собственное о ней воспоминание. То есть любишь не ее, а свою любовь. Отсюда аберрация памяти.
— Следующая, — напомнил ему и отвернулся.
Мгновение спустя я увидел мою Галю в роли Данаи. Точнее, нашу с ним общую Галю. С этой картины и начались его бесконечные вариации на тему Данаи. Не Рембрандт, а я был его музой.
— На случай, если с Галей что случится, у нас уже готова ей подмена, осклабился Никита.
— Какая же подмена, когда произведение искусства? — отрекся я от своей главной страсти.
— Не скажи. Все зависит от воображения. Думаешь, это боги вдохнули жизнь в статую Пигмалиона? Как бы не так! Это он сам оживил ее, представив ожившей. Одной только силой воображения! А другого ихнего скульптора помнишь? Лаодамию. Так та, овдовев, уломала Персефону вернуть ей убитого троянцами супруга всего на одну ночь. Чем, ты думаешь, она той ночью занималась? А вот и нет, пальцем в небо. В срочном порядке изваяла с него за ночь восковую статую и преспокойно с ним — точнее, с ней — трахалась. Пока лишенный воображения папаша не застал ее однажды за этим делом и не приказал бросить восковую персону в котел с кипящим маслом, куда вслед за ней кинулась и обезумевшая от горя ваятельница.
— Есть разница между плоской картиной и объемной скульптурой. Статуя все равно что надувная кукла.
— Фу, какой материалист! Я тебе про творческое воображение, а ты про дешевые приспособления для онанизма. В детстве мы как-то обходились без надувных кукол — достаточно было руки или подушки, да хоть в замочную скважину. Любой резервуар для застоявшейся спермы. Как говаривал старик Шекспир, воображенье дорисует остальное. Вот именно: воображение!
— Да что ты заладил: воображение, воображение! У тебя-то как раз с ним полный завал. Нет чтобы свое что измыслить, так ты только и можешь, что имитировать других. Из-за тебя с „Данаей“, как с рублем, — инфляция.
— Не бери в голову, — успокоил меня Никита и продемонстрировал следующую „Данаю“.
С моей точки зрения, она была худшей, хотя отдельными деталями неотличима от оригинала, из-за чего у меня и подскочил адреналин в крови, как днем раньше в Эрмитаже. Мне она показалась разностильной, словно ее написал не один, а два художника. Аксессуары: ангел, канделябр, брошенные второпях на коврике тапки, столик у изголовья кровати — выполнены с блеском, зато сама Даная написана как-то чересчур старательно, робко, дрожащей рукой. В практике старых мастеров все было наоборот: главный сюжет писал сам художник, а фон поручал ученикам.
— Ты, случаем, не перебрал, когда писал эту Данаю?
— Мяу!
И тут только я вспомнил о странной этой его привычке, которая новичков обижала: посреди серьезного разговора подавать кошачьи реплики.
— Нет, серьезно?
— При чем здесь я? Это точная копия той картины, какой она была перед тем, как ее сперли из реставрационных мастерских.
— Ты участвовал в ее реставрации? — спросил я, хотя вопрос следовало поставить иначе, заменив „реставрацию“ на „хищение“.
— Не допустили, боясь отсебятины. Зато разрешили скопировать. По периметру картина мало пострадала, зато лично Данае досталось. Сам понимаешь, мудак-литвак целился не в Рембрандта — в саму Данаю. Его, кстати, уже выписали из психушки — имей в виду. А реставраторы попались из породы овец, с оторопью перед оригиналом. Вот и результат. Великие картины нужно не реставрировать, а переписывать наново, держа оригинал за черновик.
— Когда ты ее видел в последний раз?
— Кого?
— Не валяй дурака! — рассердился я.
— Видишь ли, неделю назад мне задал тот же вопрос следователь, но это касалось не Данаи, а Лены. Или я подозреваюсь сразу в двух преступлениях?
— В одном.
— Да хоть в семи! Преступникам у нас теперь не жизнь, а малина. Десятки наемных убийств — и ни одно не раскрыто, А „Даная“, думаешь, первая среди похищенных? Как бы не так! За последние годы неведомо куда ушли сотни экспонатов, пусть и не таких знаменитых, как наша с тобой „Даная“. Мумию спиз. ли!
— Слово в слово, что говорил Борис Павлович.
— Он и мне звонил — обещал наведаться днями. Только ищи теперь в поле ветра! Хочешь на спор — никогда не найдут. Могу предложить им одну из копий какую, интересно, выберут? Странно, что до сих пор еще не свистнули „Медный всадник“ — стоит-скучает на набережной, никак не вовлеченный в криминогенный процесс. Потому у нас и астрономический подскок в преступности, что преступление безнаказанно, да и редко кого удручает — зато вдохновляет многих. Убивает, понятно, не каждый второй, но ворует — каждый первый. Преступлений у нас не совершает только ленивый. Ладно, поехали дальше, — сказал Никита и, так и не ответив на вопрос, повел меня в дальний угол мастерской, где висела картина, укрытая простыней.
— Еще один сюрприз?
— Последний, — успокоил меня Никита и сдернул покрывало.
Я только что не ахнул. Передо мной, в тех же самых рембрандтовских декорациях, в Данаевой позе, лежала покойница. То есть это сейчас она покойница, а Никита изобразил живую, трепетную, полную нежности и любви женщину, какой никто из нас ее никогда не знал, мужа включая, думаю. Или зря я так уверенно говорю за других? Сколько раз мне самому приходилось встречаться с женщинами, которые в постели никак не соответствовали собственному образу в каждодневной жизни. А Лена была именно из таких — скрытная, замкнутая, тайная. Саша мог ее знать и иной. Или Никита?
Я обернулся к нему.
— Что уставился? — сказал он.