Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К сожалению, на фоне гротесков я оказывалась совершенно банальным существом и, скорее, даже походила некоторыми местами, хотя, правда, без специальных усилий, на глянцевый прототип нашей эпохи. Так я была создана по какому-то умыслу, но в назидание мне были даны не внешние, а внутренние отклонения и бесконечные испытания. Видимо, во мне соединился дух всех вольно и невольно абортированных шлемазлов, и они осаждали меня в виде анекдотической судьбы и кармы.
Лавиния была еще большим преувеличением. Она не просто улучшила, а заново создала свое тело. Вознося, словно хоругви, секс-штампы нашей эпохи, она доводила их до абсурда и все больше превращалась в квинтэссенцию женщины. В природе таких не существовало. Все, что совершала Лавиния, рассказывалось о них в книгах, кино, операх и в анекдотах. Может быть, слитые воедино сотни фемин и могли бы составить ее одну. Но в них, даже в самых невзрачных, была пусть даже неосознанная уверенность в том, что они – женщины. Как раз ее-то и недоставало моей новой знакомой. Как я узнала позже, вина в этом, по ее мнению, падала на кусочек кожи, под которой скрывалось сплетение трубочек, в нужный и ненужный момент наполняющихся кровью и безобразно выдающих в Лавинии иное.
Когда я была уже у выхода, в результате без линз и без необходимого мне хотя бы казенного тепла, по ту сторону грохнул деревом то ли отодвинутый стол, то ли шкаф. Выйдя из узкой кишки оптики, чтоб отвлечь их внимание от начинающейся ссоры или даже, как мне представлялось, потасовки, я нажала на звонок и быстро пошла вверх по улице.
Народ, вырвавшийся из офисов, толпился в барах. От него исходило гудение, позвякивание кофейных чашечек, стаканов, ложечек и вся та радость жизни, которая могла безотчетно править в течение часового перерыва, положенного на обед.
Как будто невидимая, я проходила мимо этого праздника со своим, карманным. Вне отведенных часов еды, подъема и сна, постоянной работы, дома, привычек. Так и должно быть, – объясняла я себе, – потому что я есть идущий. Идущий сквозь. Мимо. Через. Наперерез. Вдоль. «Может быть, такой характер сгодился бы для героя какого-нибудь плутовского романа», – льстила я самой себе, но в то же время догадывалась, что мой жанр должен был быть каким-то другим. Каким именно, мне самой пока еще не было ясно.
Уже целую вечность я смотрела на них через стены стеклянной глухой комнатки, обустроенной трубками и кранами. Из трубок выходил сладковатый воздух, и он пах солнцем и дождем.
Моя стеклянная коробка размещалась внутри огромной палаты, где они напоказ, но беззвучно играли и дрались, смеялись и ревели. На меня они никогда не смотрели, потому что я была, наверное, для них невидима. Зато сама я могла весь день глазеть на то, как они прыгали на кроватях. Как кувыркались, как ели за низкими столиками. Вставали в очередь за лекарствами. Сидели на горшках, теребя игрушки и письки. Окна у них были высокие, без занавесок, с большими фрамугами, которые распахивали каждый день, навязывая им перед этим на головы сложенные треугольником белые хлопчатобумажные пеленки. Во время проветривания они должны были залезать под одеяла в этих белых платках, пока за окнами шел снег или дождь, птицы садились на лысые деревья и проходила настоящая жизнь. Ночью нянька открывала дверь в мой бокс, чтобы проверить горшок, и было слышно, как громыхали последние идущие в депо трамваи. Заглядывая в огромные незанавешенные окна с улицы, ходил свет по потолку и стенам. Чудо являлось почти равнодушно, и у него был запах государственного предприятия.
Каждое утро начиналось с укола и спиртовой ватки. Вытащить ее из-под повлажневших трусов, где все еще ноет, спрятать в кулаке, положив его между поджатыми коленками под самым подбородком, и, поднюхивая, сладко полудремать, пока не начнут постукивать белые каталки с кашей и с кофе с молоком. Его аромат и позвякивание ложек отмечали порядок жизни. В восемь утра снова входила нянька, ставила белый столик в ноги, взбивала подушки за спиной, усаживала повыше. Проходило еще неизмеримое время, и она возвращалась за посудой. Совсем не хотелось, чтоб она оставалась надолго: при чужих, как утверждала медсестра, Летун набирал в рот воды. Красная грива, желтые уши, синие глаза, а вместо крыльев – качалка, соединяющая четыре ноги. Таким был мой верный друг, и верхом на нем я проносилась мимо кощеев бессмертных, волков, сидящих в зарослях, и хитрых лис, стремящихся сбить нас с пути.
Шло время, и ход вещей раскачивался неизменно, пока однажды после обеда (щи со сметаной, нежное пюре, котлета, наваристый компот) в большую комнату, за которой мы с Летуном, как всегда, наблюдали через стекло, не вошла фея. На ней не было привычного белого халата. В одной руке, через которую была перекинута черная шуба, она держала большой бумажный пакет, в другой – букет розовых гвоздик. Фея оглядывалась по сторонам, полнилась своей лучезарностью и улыбалась. Останавливалась рядом с детьми и о чем-то с ними беседовала. Снисходительно и лукаво. Слов было, как всегда, не слышно. Так рыбы в аквариуме говорят, а вверх поднимаются пузыри. Фея открывала рот и улыбалась. Потом уселась на стульчик перед столом, а дети выстроились в очередь. Наверное, они встали за поцелуями или подарками. Откуда-то она достала бумагу и начала складывать ее и так и эдак. Потом она подняла руку, и оказалось, что там – белая птица. Птица двигала широкими крыльями и наклоняла голову. Дети стали толкаться, некоторые бежали за бумагой, и фея складывала ее снова и снова. Уже в палате был целый птичник. Птицы щебетали, дети галдели, но я ничего не слышала. Мой бокс был звуконепроницаем. Ах, как и нам хотелось такую птицу! – подумали мы с Летуном, в тот момент, как госпожа поднялась и пересекла по диагонали солнечное пространство.
Уже через несколько минут вместе с шумной вереницей врачей она переступила порог именно нашей комнатки, а дверь все открывалась и открывалась, чтобы впустить еще кого-то. Мы услышали мгновенные гудки и лязг трамваев, щебет птиц и режущие голоса детей.
Птичница была в лиловом платье. Цветы она отдала врачу, а пакет поставила у входа, положив на него шубу. Они долго обсуждали что-то, врач поглядывал в папку, которую всегда носил с собой, и восклицал непонятное. Он притрагивался холодной железкой к моей груди и говорил мне «Дыши», а потом: «Не дыши». Он стучал по мне и слушал легкие, и они отвечали ему эхом. Внутри меня что-то было. Может быть, далекие синие горы или страна за тридевять земель. Наконец он встал, незнакомка подошла близко, и врач сказал: «Ну вот, мы тебя выписываем, твоя мама пришла за тобой».
Я не знала, как себя теперь вести. Мама? Почему именно сейчас? И почему именно за мной?
Птицы могли быть сороками, грачами, щеглами, воробьями, лебедями, утками, гусями, дятлами, сойками, синицами, журавлями. Они могли быть и кукушками. Перепелочка. Бедная. Бедная перепелочка. Кукушка, подложившая яйцо к перепелочке. Кукушонок должен убить своих братьев. Может быть, я была кукушонком? Конечно, у кукушонка была мама, но кукушонок ее не мог помнить. Должна ли она была вдруг появиться?
Фея положила пакет на тумбочку, обняла меня и сказала: «Одевайся, вот сейчас мы поедем в далекую страну солнца и моря».