Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Сибулонка» сумела не просто подняться, но стала деревенской элитой. Потом то же проделает в масштабах страны ее сын.
«Маминым желанием было, чтобы дети учились в институтах, — вспоминала сестра Наталья. — Она говорила:
— Я чурбан, так вы хоть учитесь.
Но “чурбаном” она, конечно, не была. Она была советчицей, не обделенной юмором, умела заглядывать в будущее. Находила выходы из сложнейших жизненных ситуаций, приговаривая: “Господь помог”. Сожалела, что она неграмотная. Говорила:
— Была бы я мужиком, я бы всю жизнь училась и строилась».
И это, несомненно, было то очень важное качество, которое она в сыне воспитала, а он, называя себя, по воспоминаниям Георгия Буркова, «маменькиным сынком», имел в виду и это измерение.
Это она, Мария Сергеевна Куксина, с ее собственным не очень-то реализованным талантом выстроить жизнь, со своим не вполне удавшимся из-за невыносимых обстоятельств личным жизнетворчеством, она вытащила сына из той ямы, куда столкнула его в младенчестве судьба, и стала готовить своего первенца к прыжку, к полету, при том что никакой стартовой площадки у него не было, а шансы на успех — нулевые. Но здесь уже помогало, шумело ветвями все родовое древо Поповых-Шукшиных. Он был самым драгоценным плодом на этом древе.
…Итак, весной 1947 года Шукшин жил в Сростках в ожидании паспорта, но о своих планах никому не рассказывал. Шифровался — вот откуда пошла ставшая в дальнейшем излюбленной линия его поведения. Это косвенно подтверждают воспоминания его односельчанина и хорошего друга Василия Яковлевича Рябчикова: «Когда его исключили, жил дома. Какие-то месяцы мы провели с ним вместе. И вдруг он — для нас, всех ребят, это было совершенно неожиданно — уехал из дома».
Именно так: рванул за флажки, не сказав никому ни слова.
Что же касается того, почему все-таки он стал опасным Шукшиным, а не безопасным Поповым, то неясность здесь по-прежнему остается. Неизвестно, стоял ли действительно перед ним выбор фамилии, как не без гордости за свой род вспоминал дядя Шукшина Андрей Леонтьевич («Как фамилия моего отца?.. Буду оформлять паспорт на Шукшина»), впрочем, при этой сцене не присутствовавший, или же — что представляется более вероятным — никакого выбора вообще не было. Паспорт был выдан в соответствии со свидетельством о рождении, которое Мария Сергеевна сыну не меняла, и фамилия Попов была записана в школьном журнале лишь с ее слов, а по документам Василий Макарович (Макарович! — ведь Павел Николаевич Куксин детей Марии Сергеевны не усыновлял) всегда оставался Шукшиным, и никакого другого документа при всем желании матери ему просто не могли выдать, о чем через несколько лет напишет Василий Макарович в письме домой: «Потребуется очевидно много хлопот, т. к. фамилии разные. Для этого нужно взять из сельсовета или из Загса справку о том, что обучающийся в Бийском автотехникуме Попов В. М. в настоящее время носит фамилию Шукшин…»
Всех подробностей, связанных с переменой фамилии, мы уже не узнаем, да и не так это, наверное, важно. Важно другое: вольно или невольно принимая фамилию Шукшин, вступая в шукшинское наследство, какими бы соображениями Василий Макарович ни руководствовался и как бы ни злобствовали впоследствии его недоброжелатели по поводу избытка шипящих в его родовой фамилии, он действительно, без всяких красивостей, которых и сам терпеть не мог, брал на себя, по выражению Василия Белова, тяжесть креста.
Шукшин стал Шукшиным. Отныне и до самого конца[3].
«Больно вспоминать. Мне шел семнадцатый год, когда я ранним утром, по весне, уходил из дома. Мне еще хотелось разбежаться и прокатиться на ногах по гладкому, светлому, как стеклышко, ледку, а надо было уходить в огромную неведомую жизнь, где ни одного человека родного или просто знакомого, было грустно и немножко страшно. Мать проводила меня за село, перекрестила на дорогу, села на землю и заплакала. И понимал, ей больно и тоже страшно, но еще больней, видно, смотреть матери на голодных детей. Еще там оставалась сестра, она маленькая. А я мог уйти. И ушел».
За этими красивыми ностальгическими, упоминаемыми во всех жизнеописаниях Шукшина строками из его неоконченной статьи — называлась она «Только это будет не экономическая статья…» — стоит, как и в случае с циклом рассказов «Из жизни Ивана Попова», жесткая и до конца не совсем понятная реальность. Послевоенная Россия жила крайне тяжело. Преступность, бедность, огромное количество сирот, полусирот, беспризорников — все это очень больно било по людям, показаться в юном возрасте за несколько тысяч километров от дома без поддержки — чудовищный риск. На это ведь, перефразируя начало рассказа «Микроскоп», надо было решиться — уйти из родной деревни в одиночестве. Поступок безумный, безрассудный, который только Шукшин и мог совершить. Недаром позднее он говорил в одном из интервью: «Положим, сорок седьмые годы, послевоенные годы. Кто повзрослее, тот помнит эти голодные годы… Большие семьи. Я не знаю, как у вас это было. У нас, в Сибири, это было страшно. Люди расходились из деревень, попадали на большие дороги. И на больших дорогах ожидало всё этих людей, особенно молодых, несмышленых, незрелые души… И пошли, значит, тюрьмы, пошли колонии…»
Собственно, эти годы — с момента ухода из Сросток до начала службы в армии — самый темный, самый непонятный, самый загадочный период жизни Шукшина. В иных биографиях его уход из дома трактуется как попытка помочь семье прокормиться. К этому мифу, возможно, приложил руку и сам Василий Макарович, когда рассказывал Василию Белову о денежных переводах на Алтай со строек и заводов, где он работал (или же так предположил сам Василий Иванович, написавший об этом в воспоминаниях), но никакого подтверждения этим фактам нет. Если бы переводы были, можно не сомневаться, что и Мария Сергеевна, и Наталья Макаровна обязательно бы о них упомянули. Все, похоже, обстояло с точностью наоборот: для двух женщин отпустить на волю вольную сына и брата, кормильца, труженика, который мог бы пойти работать в колхоз и зарабатывать какие-никакие трудодни, было жертвой.
И ведь не просто отпустили, но продали, чтобы собрать парня в дорогу и дать ему денег на первое время, пока не устроится с работой и жильем, ту самую легендарную корову Райку (которая по многим свидетельствам будет продана и в 1954 году, когда Шукшин поступал во ВГИК, — нет, все же это случилось однажды, в 1947-м). А со стороны Шукшина это было согласие на жертву матери и сестры, и проданная в его честь корова, если проводить параллели с библейской притчей о блудном сыне, стала своего рода аналогом части родительского наследства. Не об этом ли он всегда помнил, испытывая чувство вины не только перед деревенским миром, но прежде всего перед своими домашними, которых заставил страдать? И потом всю жизнь этот долг выплачивал, снимаясь в ненужных ему, чужих фильмах, чтобы посылать матери и сестре деньги.
Нельзя не согласиться с протоиереем Сергеем Фисуном, который писал в статье «О духовных исканиях В. М. Шукшина»: «Свой уход из деревни в голодном 1947 году Шукшин воспринимал едва ли не как бегство, даже предательство, хотя уйти из деревни тогда было едва ли не единственным способом выжить. Но при этом не было никакой уверенности, что в деревне выживут оставленные им сестра и мать, продавшая единственную кормилицу-корову, чтобы отправить в город сына».