Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рыжего (а может быть, он все-таки был и не рыжий) поймали довольно быстро. И судили. Но суд, а именно судья Киракосян, признал преступника невменяемым и отпустил его. Нас, детей, не удовлетворил пробел в сюжете, и мы придумали, что он вышел из тюрьмы, что от него отказалась родная мать и не пустила на порог дома. От него отказались все, и он бродил по окрестным лесам и питался тем, что ловил птиц и крыс, сворачивал им головы и ел сырыми. Он не мылся, и потому лицо его было в пуху и крови съеденных животных. Одежда его была рваной, а сам он высох от физических страданий.
Рассказывая друг другу о мытарствах рыжего преступника, мы вдруг почувствовали, что начинаем его жалеть. А этого никак нельзя было делать. Потому что наказание, которое он понес – не в нашем воображении, а по-настоящему, взаправду, – было простым и страшным. Как только в жизни и может быть. Хотите знать, как это было?
Разъяренная толпа схватила преступника на улице. Люди перекрыли квартал машинами и расставили часовых. Они подвесили «рыжего» на веревке. Но не насмерть, а так, чтоб вполгорла дышалось все же. Люди раздели его до срама. Люди принесли с собой отточенные ножи. Они срезали куски его кожи, ровные, как ремни, и посыпали его раны солью. Здесь мы не сочинили ни слова. Ведь нам было понятно, что такое соль, кожа, нож и как можно перекрыть автомобилями квартал. Тогда нам еще не совсем было понятно, что такое ярость. Но и в этом случае очевидность и простота изложенных фактов были несокрушимыми.
Говорят, что рядом мучился продажный судья Киракосян, который за взятку признал сумасшедшим распутника и убийцу. Ему люди ничего не сделали, только заставили смотреть. И с ним произошло то, что он прописал своему протеже, – он сошел с ума. Еще надо добавить, что случилось это средь бела дня. И за оцеплением квартала стояли милицейские машины, но никто не нарушил ужасного пиршества мести. (Или это тоже сочинили мы?)
Родители погибшей девочки не получили утешения, но справедливость, по их мнению, была восстановлена. Как постепенно и робко возрождается жизнь после разрушительного землетрясения или смерча. Как пробивается молодой росток на месте кровавой битвы. Кто здесь помог безутешным родителям? Может, какой-нибудь местный дон Корлеоне восстановил нарушенный миропорядок?
Дни бежали. Итальянский обувной концерн безмолвствовал. Каждый день папа исправно ходил на почту и спрашивал у телеграфистки, телефонистки и письмоносицы Пепроне, нет ли посылки на имя Бовяна Хачатура Сергеевича? Тетя Пепроне с изумлением оглядывала посетителя. Ведь она приходилась папе, ни больше ни меньше как двоюродной сестрой, а следовательно, близкой родней. Она прекрасно знала, как его зовут, какого он года рождения, а также многие другие перипетии биографии Хачика. Но после каждого визита он официально кивал ей и с достоинством удалялся, не пускаясь в объяснения.
Через неделю тетя Пепроне забеспокоилась не на шутку. Она говорила уборщице Марик, наблюдая за тем, как та тщательно намывает крашеные доски пола.
– Бедный мальчик не в себе. Не повезло ему в жизни. Что делать, Марик, не у всех счастье живет на пороге, наподобие сторожевой собаки.
– Может, это от того, что он на русской женат? – предположила Марик, не отрываясь от швабры.
– Ты с ума сошла, Марик?! Это Люсик-то русская? – обрушилась Пепроне на трудолюбивую подругу.
Едва договорив, она уже осознала свою фактическую ошибку. Мама-то действительно была русской. Но отступать оказалось уже некуда, позади тетки маячила бледнеющая репутация семьи.
– Да она почище тебя армянка. Она книги на армянском читает. «Войну и мир», например. Или «Королеву Марго»! (Кстати, наглые наветы! Эти шедевры мамой были прочитаны по-русски.) А ты в последний раз в руках какую книгу держала?
– Я-то читать люблю. Но меня утомляет, и глаза болят, – оправдывалась растерявшаяся Марик.
– А она успевает! – настаивала Пепроне. – Вай ме, бедная девочка. Без родителей и без поддержки, а муж все мечтает о чем-то.
– Ты неправа, Пепроне, про брата так говорить. Он все же сын сестры твоего отца. Так нельзя. Какой бы ни был, он все-таки родная кровь. А ты чужую хвалишь, своего ругаешь.
– Может, Хачик все-таки умом тронулся? – спрашивала сама у себя Пепроне, не обращая внимания на нравоучения уборщицы.
– Может, и так. Это нетрудно проверить, – отвечала Марик, принимаясь вновь намыливать полы.
– Может быть. Может быть… Нужно будет у тетки моей, у его матери, выяснить. – Телеграфистка Пепроне уже мысленно планировала разведку боем. – Только ты пока никому ничего не говори, Марик.
Уборщица вздыхала, стыдливо прятала глаза, словно она уже проболталась всем до одной соседкам.
– Да кому я скажу?
Так, в результате кровной клятвы молчания, по деревне пошел слушок – Хачик спятил. Это бы ладно. Но разве творческий человек, каким, по сути, был мой папаша, может произрасти в вакууме воображения? О, нет! В нашей деревне воздух особенный. Наши люди врут самозабвенно, сплетничают страстно, предаются фантазиям, как навязчивому и сладкому пороку. Поэтому разговоры об отце стали достойны всех Оскаров, Нобелей и Гонкуров. О, это были не просто слухи! Это были ненаписанные романы, неснятые фильмы, непережитые любовные драмы. Благодаря им образ отца стал отрываться от него самого, а заодно и от земли и приобретать оттенки если еще не мифа, то чьей-то отчаянной выдумки. Говорили, например, что он написал диссидентский роман и опубликовал его в каком-то подпольном издательстве на берегу Гудзона. Теперь же он ждет ареста. Говорили, что у него нашелся покровитель – престарелый миллионер, который всю жизнь мучился ногами, а Хачик, и только Хачик, сшил ему такие ортопедки, что теперь бегает тот миллионер, как мальчик, и все свое имущество отписал нашей семье. Теперь папа ждет, когда старикашка преставится. Говорили, что при живой жене и беспокойных детях Хачик завел любовницу за границей и теперь ждет от нее приглашения, чтобы уехать, бросив «русскую» и ее отпрысков, то есть нас.
Мы беспокоились. Отец не реагировал. Он читал: «Дон Вито Корлеоне был тем, к кому обращался за помощью всякий человек… Он не давал напрасных обещаний, не прибегал к жалким отговоркам, что в мире есть силы могущественнее его…»
– Правильно… Так надо… – шептал отец.
И вот в чем фокус – как только папа начал читать, он перестал чахнуть. Он садился за книгу, брался за нее, приступал к ней. Он держался за нее.
Никогда не видел я ни до этого случая, ни затем, что такое настоящее ожидание. Оказалось, это тяжелая работа. Человек, который по-настоящему ждет, – по-настоящему трудится. Его незримая служба одновременно похожа на непрерывную медитацию и непримиримую ежесекундную борьбу. И если впасть в благословенное созерцание пустоты удается немногим, то в борцах ходят все остальные. Человек, который ждет, борется с сердцебиением, с унынием и с самим временем. С последней непостижимой субстанцией у ожидающего в корне меняются отношения.