Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оставив машину на заправке, я пешком пошел в магазин, мимо церкви и наискось через перекресток. Это здесь не принято. Я заметил, что все передвигаются только на машинах, даже если им в соседний дом. До магазина метров сто, но я единственный иду вдоль парковки, и чувствую на себе взгляды, и наконец с радостью захожу в двери магазина.
Здороваюсь направо-налево, они уже привыкли ко мне и поняли, что я приехал жить, что я не из дачников, которые устремляются сюда огромными толпами летом и на Пасху: ловить днем рыбу, а вечером резаться в покер и пить ерша. Не сразу, но они стали осторожно расспрашивать меня, пока мы стоим в очереди в кассу, и теперь все знают, кто я и где живу. Они знают, кем я успел поработать, сколько мне лет и что моя жена погибла три года назад в аварии, в которой я чудом уцелел, что она была не первой женой, что у меня есть двое взрослых детей от другого брака, у которых уже есть свои дети. Все это я позволил им узнать, и еще, например, что смерть жены вышибла меня из седла, я ничего больше не хотел, досрочно оформил пенсию и стал подыскивать, куда бы мне переехать, и как я обрадовался, натолкнувшись на дом, в котором теперь живу. Это им приятно слышать, хотя они твердят хором, что лучше бы я поговорил с ними заранее, они бы меня предупредили, что дом в ужасном состоянии, многие зарились на него, уж больно живописно он стоит, но все отступились, слишком много надо в него вложить, чтобы в нем можно было жить по-человечески. Хорошо, что я этого не знал раньше, говорю я, а то бы я его не купил и не узнал бы, что в нем вполне можно жить, если не выставлять сразу слишком высоких требований, а двигаться вперед мало-помалу. Меня это устраивает, говорю я, времени у меня навалом, я никуда не спешу.
Люди любят, когда ты рассказываешь им о своей жизни — соразмерными порциями, в скромной доверительной манере, они считают, что так узнают тебя, но ошибаются: они узнают только о тебе, о каких-то фактах, но твоих чувств, и как ты мыслишь, и что ты думаешь по какому ни возьми поводу — всего этого они не знают, равно как и не могут почувствовать, как все, через что ты в жизни прошел, и что ты для себя решал, и на что решался, сделало из тебя того, кем ты стал. Взамен они пускают в ход собственные мысли, мнения и предположения и сочиняют тебе новую жизнь, которая чудесным образом не имеет ничего общего с твоей. Так что можешь быть спокоен, никто не проникнет тебе в душу, если ты сам этого не захочешь. А твое дело — быть вежливым, улыбаться и гнать прочь паранойю: перемывать тебе косточки они будут все равно, независимо от твоих фокусов, этого не избежать, ты сам поступал бы так же.
Мне нужно всего ничего, хлеба и чего-нибудь на него положить, я управляюсь в пять минут. Поразительно, какие у меня стали пустые корзинки в магазинах, до какой скромности в запросах я дошел в одиночестве. Расплачиваюсь во власти вдруг накатившей бессмысленной тоски и чувствую на лбу взгляд кассирши, «ах, вдовец», вот что она видит. Они ни черта не понимают, да и ладно.
— Пожалуйста, — говорит она проникновенно, шелковисто-нежно и протягивает мне сдачу, а я отвечаю:
— Спасибо большое, — и чуть, блин, не плачу, подхватываю пакет с покупками, и быстро вон, и марш-марш пешком на заправку. Повезло мне все-таки, думаю я, что они ни черта не понимают.
Он заменил лампочку в фаре. Кладу пакет на пассажирское сиденье и иду внутрь, в магазинчик, лавируя между стойками. За прилавком стоит его жена. Она улыбается мне.
— Привет, — говорит она.
— Привет, — отвечаю я. — Сколько с меня за лампочку?
— Да ерунда. Это не к спеху. Кофе не хочешь? Улав отлучился на пять минут, — говорит она и большим пальцем показывает в сторону открытой двери задней комнатки.
Отказываться нехорошо. Немного смущенно подхожу к двери и заглядываю внутрь. Механик по имени Улав сидит на стуле перед экраном компьютера со столбцами светящихся цифр. Ни одна не выделена красным, насколько я вижу. В одной руке у него чашка дымящегося кофе, в другой вафля «Квик ланч». Он наверняка лет на двадцать моложе меня, но я давно перестал удивляться, что люди вполне в годах гораздо меня младше.
— Садись, будь как дома, — говорит он, наливает кофе в пластиковый стаканчик, ставит его на стол перед свободным стулом, делает приглашающий жест рукой и тяжело откидывается назад. Если он, как я предполагаю, начинает день тоже спозаранку, то он уже давно на ногах и, конечно, подустал.
Я сажусь на стул.
— Ну, как дела на «Пике»? — спрашивает он. — Наводишь порядок? — Мой хутор называется «Пик», потому что с высоты его видно озеро. — Я сам два раза ездил туда на показы, — говорит он. — Думал вступить в торги. Это хорошее место для машинной мастерской, но там все-таки столько возни с домом, что я не стал. Слесарничать я люблю, а плотничать — нет. А ты небось наоборот? — Мы оба опускаем глаза на мои руки. Они не похожи на руки мастерового.
— Да нет, — отвечаю я, — мне и то и то дается не очень, но, если не спешить, думаю, приведу дом в человеческий вид. Хотя постепенно мне, наверно, потребуется помощь.
Я — в этом я никому не признаюсь, — когда мне нужно решить практическую проблему сложнее тех, на которые я обречен ежедневно, делаю так: закрываю глаза и представляю себе, как ее решил бы или на самом деле решал на моих глазах отец, я повторяю его движения и действия, пока не поймаю алгоритм, а тогда задача раскрывается и становится очевидной, так я поступал всегда, сколько себя помню, можно подумать, секрет в том, чтобы настроить тело, чтобы обрести некое изначальное внутреннее равновесие, ровно как чтобы преодолеть планку в прыжках в высоту, надо еще на подступах спокойно и точно рассчитать, прыгать уже или еще разбегаться, и как долго, и как быстро, эта внутренняя механика присуща любому делу; некая выкристаллизованная последовательность действий, которая существует для каждой работы как готовая, но пока пустая форма, и задача тела сводится к тому, чтобы в процессе работы эту конструкцию обнажить и сделать очевидной для наблюдателя. В роли наблюдателя выступаю я, а тот, на кого я смотрю и чьи движения повторяю, — мужчина немного за сорок, как было отцу в тот день, когда я в пятнадцать лет видел его в последний раз. Потом он исчез из моей жизни навсегда. И не стал для меня старше поэтому.
Но все это нелегко растолковать дружелюбному механику, и я говорю просто:
— У меня был очень практичный отец. Я многому у него научился.
— Отцы — это да, — говорит он. — Мой был учителем. В Осло. Я научился у него читать книги, вот и все, пожалуй. Практичностью он не отличался, этого о нем не скажешь. Но он был хороший человек. Я всегда мог с ним поговорить. Он умер две недели назад.
— Я не знал, — говорю я. — Очень жаль.
— Откуда ты мог знать? Он долго болел, и хорошо, что отмучился. Просто мне его очень не хватает.
Он замолкает, и я вижу, что он тоскует по отцу, тоскует откровенно и сильно, мне бы тоже хотелось, чтоб все было бесхитростно: чтобы по отцу человек мог просто-напросто горевать.
Я встаю.
— Мне, пожалуй, пора, — говорю я. — Дом, сам понимаешь. Дел невпроворот, а зима на носу.