Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— По крайней мере, он не оставил вас с невесткой-шиксой. По крайней мере, он не оставил вам внуков-гоев.
Конец Хеши и его истории.
emp
Даже если я считаю себя настолько важной шишкой, что не могу соизволить зайти на пятнадцать минут в синагогу, — а это ведь все, о чем он меня просит, — то выказать элементарное уважение и не превращать себя, всю семью и мое вероисповедание в посмешище я просто обязан. И потому должен немедленно переодеться — хотя бы раз в год — в приличествующую праздничному дню одежду.
— Прошу прощения, — бормочу я, повернувшись к отцу спиной (как водится), — но то, что это — ваша религия, еще не означает того, что это и моя религия.
— Что ты сказал? Повернитесь-ка лицом к собеседнику, мистер. Я хочу удостоиться чести получить ответ лицом к лицу.
— У меня нет религии, — говорю я, любезно оборачиваясь примерно на полградуса.
— У тебя нет религии, да?
— Я не могу.
— А почему? Ты что, какой-то особенный? Смотри на меня! Ты у нас какой-то особенный, да?!
— Я не верю в Бога.
— Сними с себя эту спецовку, Алекс, и надень что-нибудь пристойное.
— Это не спецовка. Это «Левис».
— Сегодня — Рош Хашана, Алекс, и для меня твоя одежда — рабочий комбинезон. Иди сюда, надень галстук, пиджак, брюки, чистую рубашку, и постарайся выглядеть сегодня как человеческое существо. И туфли, мистер, кожаные туфли.
— Рубашка моя чистая…
— Ох, свалитесь вы с коня, мистер Шишка. Тебе четырнадцать лет, и поверь мне, ты еще не знаешь очень многого. Сними сейчас же эти мокасины! Кого, черт возьми, ты изображаешь? Индейца, что ли?!
— Послушай, я не верю в Бога и в иудаизм. Вообще ни в какую религию. Все это ложь.
— Ну да, конечно…
— И я не собираюсь делать вид, что этот праздник что-то значит для меня, когда он ничего не значит! Я все сказал!
— Может, религиозные праздники ничего не значат для тебя потому, что ты ничего о них не знаешь, мистер Большая Шишка? Что ты знаешь о Рош Хашана? Один факт? Может, два? Что ты знаешь об истории иудеев? Какое ты имеешь право называть религию, которая устраивала людей помудрее и постарше тебя на протяжении двух тысяч лет, — какое ты имеешь право называть ложью эту историю страданий и боли?!
— Бога нет и не было никогда, а потому, уж извините, из моего словарного запаса для обозначения подобных вещей более всего подходит слово «ложь».
— Тогда кто же создал Вселенную, Алекс? — спрашивает отец презрительно. — «Она просто возникла». Ты это хочешь сказать, да?!
— Алекс, — вмешивается моя сестра, — папа всего лишь хочет сказать, что если ты не хочешь идти с ним, то хотя бы переоденься…
— Но зачем?! — ору я. — Ради того, чего никогда не было?! Почему бы вам не попросить меня переодеться ради какого-нибудь бродячего кота или дерева, например? Они, по крайней мере, существуют!
— Но ты не ответил мне, мистер Образованный Умник! — напоминает отец. — Ты не увиливай от ответа. Кто создал Вселенную? И людей? Никто?!
— Вот именно! Никто!
— Ну конечно! — саркастически усмехается отец. — Великолепно. Слава Богу, что я не закончил школу, если там учат подобной ерунде!
— Алекс, — опять вмешивается сестра. Говорит она мягко, тихо — ибо ее уже сломали, — может быть, если ты просто наденешь другие туфли…
— Ханна, ты такая же, как он! Ничем не лучше! Если Бога нет, то чем помогут мои туфли?!
— Раз в году попросишь его о чем-то — а он, видите ли, выше этого. Вот каков твой брат, Ханна, вот все его уважение, вся его любовь… — причитает папа.
— Папочка, он хороший мальчик. Он уважает тебя, он любит тебя…
— А как насчет еврейского народа? — начинает орать и размахивать руками отец, надеясь, что таким образом он сможет удержаться от слез — потому что стоит в нашем доме произнести слово «любовь», как у всех глаза на мокром месте. — Еврейский народ он уважает? Примерно так же, как он уважает меня, как… как…
Отец вдруг начинает шипеть. Он обрушивается на меня, осененный новой блестящей мыслью, и шипит:
— Вот что скажи мне, образованный мой сынок: а ты знаешь Талмуд? Ты знаешь историю? Раз-два-три, прошел через обряд бар-мицвы, и на этом все твое религиозное образование закончилось. Знаешь ли ты о том, что люди посвящали всю свою жизнь изучению иудейской религии, и умирали, так и не постигнув ее до конца? Скажи мне, четырнадцатилетний отрок, отказывающийся быть евреем, — знаешь ли ты хоть что-нибудь о славной истории и великом наследии предков? О саге твоего народа?
Но первые слезинки уже покатились по его щекам, а в уголках глаз набухают новые слезы:
— В школе у него одни пятерки, а в жизни он ничего не смыслит. Наивный, как новорожденный младенец. Невежа!
Так! Похоже, время-таки пришло. И я произношу это вслух. Я произношу вслух то, о чем мне известно с недавних пор:
— Это ты невежа! Ты!
— Алекс! — кричит сестра и хватает меня за руку, словно я и вправду могу в гневе поднять ее на отца.
— Но он невежа! Со всеми своими дерьмовыми сагами!
— Тихо! Все! Хватит! — кричит Ханна. — Ступай в свою комнату…
Папа плетется на кухню, поникнув головой и как-то сгорбившись — словно в живот ему угодила ручная граната. А она в него действительно угодила. И я знаю об этом. Папа опускается за кухонный стол:
— Одевайся в тряпье, Алекс, наряжайся коробейником, заставляй меня стыдиться тебя, проклинай меня, Александр, дерзи, бей меня, обижай…
Обычно дальнейшие события разворачиваются следующим образом: мама рыдает на кухне, папа льет слезы в гостиной (спрятавшись за газетой «Ньюарк Ньюс»), сестра плачет в ванной, а я всхлипываю на бегу, пока мчусь в кегельбан на углу. Но в нынешний Рош Хашана все перепуталось, и отец рыдает в кухне, а не в гостиной — без спасительной газеты и с такой бессильной злобой, — потому что мама лежит в больнице, отходит после операции: именно этим объясняется его мучительное одиночество в праздник Рош Хашана. Именно поэтому он так нуждается в моей любви и в моем послушании. Но в это мгновение вы смело можете поставить на то, что отец своего не получит. Ибо я намереваюсь не уступать ни в чем! О да, мы побьем противника его же оружием, не так ли, Алекс, хрен ты этакий?! Да, Алекс-маленький-хрен обнаружил, что присущая отцу повседневная ранимость усугублена и обострена тем обстоятельством, что его супруга (так мне, во всяком случае, говорили) едва не отдала Богу душу, и потому Алекс-маленький-хрен, воспользовавшись моментом, вонзает кинжал своего негодования и обиды еще на несколько дюймов глубже в уже кровоточащее сердце. Александр Великий!
Нет! Дело не только в детской обиде на родителя и не в Эдиповом гневе — дело в цельности моей натуры и в моей честности! Я не сделаю того, что совершил Хеши! Все свое детство я был уверен в том, что мой могучий брат Хеши, третий по силе метатель копья во всем Нью-Джерси (какое благоговение к этому титулу, полному символики, должен испытывать растущий мальчуган, голова которого забита мечтами о гульфиках), мог запросто сбить с ног моего пятидесятилетнего дядю и припечатать его к полу — тогда, в подвале. Значит (делаю я вывод), брат проиграл своему отцу умышленно. Но почему? Ведь Хеши знал — я, маленький ребенок, и тот не сомневался в этом, — что отец его поступил подло. Может, Хеши боялся победить? Но почему, если отец его поступил самым низким образом «в интересах сына»?! Может, Хеши испугался? Струсил? Или просто поступил мудро? Как только при мне вспоминают о том, что пришлось сделать моему дяде ради того, чтобы наставить на путь истинный моего покойного двоюродного брата, или когда на меня самого вдруг нахлынут воспоминания о том дне — я неизменно ощущаю, что здесь сокрыта какая-то тайна, некая абсолютная моральная истина, знание которой могло бы уберечь меня и моего отца от предельного, совершенно невообразимого противостояния. Почему Хеши капитулировал? И должен ли я поступить так же? Но как после этого остаться «честным по отношению к самому себе»?! Ах, ну почему бы тебе не попытаться? Попытайся, хрен ты этакий! Забудь о «честности по отношению к самому себе» на полчаса!