Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит, не слишком суровое испытание?
– Нет, ваше преподобие.
Брат Томас не знал, сколько лет старому Энтони, но, во взгляде снизу, тот казался старцем, кожа на подбородке и щеках свисала, как брыли. Иногда то, что он говорил, звучало отголосками выпавшего из времени древнего мира. Однажды воскресным утром во время собрания капитула, сидя в своем похожем на трон кресле и держа в руках епископский посох, он сказал: «В те же поры, когда святой Патрик изгнал из Ирландии змей, он превратил всех язычниц в русалок». Брату Томасу эта показалось замысловатым и немного странным. Неужели аббат действительно верил в это?
– А теперь ступай в постель, – приказал аббат.
Брат Томас поднялся с пола и вышел из церкви в ночную тьму, колышущуюся под порывами ветра. Он накинул капюшон и прошел через главный монастырский двор в направлении двухэтажных коттеджей, рассеянных под изогнутыми дубами возле болота.
Потом брел по тропинке, которая вела к коттеджу, где он жил вместе с отцом Домиником. Отец Доминик был библиотекарем аббатства и главным монастырским шутником. («При каждом дворе есть свой шут», – любил повторять он.) Он лелеял мечту стать писателем и не давал брату Томасу спать, стуча на своей машинке. Брат Томас понятия не имел, над чем работает отец Доминик на своей половине коттеджа, но у него было чувство, что это история загадочного убийства – аббат-ирландец найден в трапезной задушенным собственными четками. Что-нибудь в этом роде.
Дорожку окаймляли бетонные плиты, символизировавшие остановки на крестном пути, и, проходя мимо них сквозь клочья тумана, которые нанесло с моря, брат Томас думал об отце Доминике, который однажды нарисовал на некоторых из них смеющиеся рожицы. Конечно, его преосвященство заставил его соскрести все рисунки с плит, а заодно вычистить хоры, пока остальные монахи отправились смотреть по телевизору «Звуки музыки». Почему он не смог навлечь на себя неприятности, как отец Доминик, за что-нибудь забавное, комичное? Почему это должно было случиться из-за того экзистенциального дерьма, которое он написал в книжке?
Он на минуту подумал, что мог бы навлечь неприятности тем, что закладывал страницы молитвенника бейсбольной карточкой, но это явно никого, включая аббата, не волновало. Брата Томаса удивило, насколько ему не хватало таких простых вещей, как бейсбол. Время от времени он смотрел игры по телевизору, но это было не то. В прошлом году Дейл Мерфи выбил сорок четыре очка, а он видел его только однажды.
Линда подарила ему бейсбольную карточку на их последнее Рождество. Эдди Мэтьюз, 1953 – никто из них даже словом не обмолвился, во сколько она ей обошлась.
Он завидовал отцу Доминику, которому было самое меньшее лет восемьдесят и который повсюду, кроме хора, являлся в изодранной соломенной шляпе. Именно он убедил аббата поставить в музыкальной комнате телевизор. Однажды отец Доминик тихонько постучал в дверь брата Томаса после великого безмолвия и стал уговаривать его прокрасться к телевизору и посмотреть специальную программу о выпуске «Спорте Иллюстрейтед», посвященном купальникам. Брат Томас не пошел. И по сей день жалел об этом.
Он был уже недалеко от коттеджа, когда вдруг резко остановился: ему показалось, что он слышит голос, женский голос, зовущий его издалека. Он посмотрел на восток, в сторону птичьего базара, полы рясы развевались на ветру.
Это кричал козодой. Жившая на острове женщина-галла, Хэпзиба Постелл, та самая, которая ухаживала за кладбищем рабов, однажды сказала ему, что козодои – это души умерших возлюбленных. Конечно, он не поверил и совершенно не сомневался, что она сама не верит в эту чушь, но мысль о том, что это Линда поет там, вдалеке, понравилась ему. Мысль, что это ее голос зовет его.
Брат Томас представил себе жену – или то был обобщенный образ женщины? – позирующей в купальнике. Он подумал о местечке между ее бедер, чуть повыше коленей, какое оно мягкое. И ему захотелось поцеловать его.
Он стоял под согнутым деревом в великом безмолвии и думал о том, как можно пасть в жизнь, а затем вознестись высоко над нею. И тут он вновь услышал его – призывный женский голос. Не пение птицы и не вой ветра, а женщину.
Запах гомбо повис в доме толстыми зелеными жгутами так, словно, уцепившись за один из них, можно было раскачаться и перелететь через кухню. Я поставила чемодан на бежевый коврик и пошла по коридору в спальню матери. Я крикнула: «Мама? Это я, Джесси», – и голос мой прозвучал хрипловато и устало.
Матери в кровати не оказалось. Одеяло было откинуто, а белые простыни сбиты в кучу, как после неистовой детской возни.
Дверь в ванную была заперта, и свет от флюоресцентной лампы просачивался в щель над полом. Пока я ждала, когда она выйдет, я потянулась, разминая затекшие плечи и шею. Изношенные махровые шлепанцы валялись вверх тормашками на коврике, тоже бежевом, как и его двойник в гостиной. Мать не доверяла небежевым коврикам. Равно как и стенам и занавескам любого цвета, кроме белого, кремового или слоновой кости. Да, она доверяла зеленому, когда речь шла о наружной покраске, но внутри все должно было быть той или иной степени цвета водопроводной воды. Краски жизни поблекли для нее.
Я оглядела старомодный туалетный столик с лежавшей на нем сборчатой юбкой – была она бежевой или с годами выцвела до белизны? Посреди столика стояла керамическая мадонна с упитанным Иисусом на коленях и написанной на лице безутешной скорбью. За ней – фотография отца. Кильватер цвета морской волны навсегда протянулся за его лодкой.
Я не думала о том, почему мать так бесшумно притаилась за дверью ванной; меня занимало чувство, что я опять понемногу, как переходят брод, вхожу в ее жизнь, в эту комнату, окунаюсь в противоречия, которые она всегда бередила во мне, сложную смесь любви и отвращения. Я порылась в прикроватной тумбочке: ее старые красные четки, два пузырька с прописанным лекарством, бинты, пластырь, ножницы и электронные часы. Я поняла, что ищу майонезную банку. Но в спальне ее нигде не было.
– Мама?
Я легонько постучалась в дверь ванной. Безликая тишина отступила, и из-под двери потянуло неприятно тревожным сквознячком. Я повернула ручку и вошла. Крохотная ванная. Никого.
Я прошла на кухню – она настолько не изменилась, что казалась волшебным образом замороженной, застывшей на месте; войти в нее было все равно что прогуляться обратно во времени, в пятидесятые. Та же консервная открывашка на стене, банки для кофе и специй с петухами, большой медный чайник, оловянная хлебница, потускневшие чайные ложки в деревянной подставке. Стенные часы над холодильником – черный кот, раскачивавший маятником в виде хвоста. Бессмертный Фелике. Я ожидала увидеть мать за столом, за тарелкой гомбо, но и на кухне было пусто.
Я торопливо прошла через столовую и заглянула в две старых спальни – свою и Майка. Мать должна была быть дома вместе с Хэпзибой, ведь прошло всего каких-то десять минут. Я вернулась на кухню, нашла номер Хэпзибы, но не успела снять трубку, как увидела, что задняя дверь приоткрыта.