Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я вспомнила свою бабку Рахиль.
Ташкентское землетрясение (раньше я писала «знаменитое ташкентское землетрясение», но с недавних пор поняла, что величие того или иного события связывается с непрочными жизнями переживших его и быстро тускнеет для следующих поколений), – ташкентское землетрясение 1966 года грянуло, когда мне исполнилось двенадцать лет. Подземные толчки растрясли половину города, в основном, конечно, частную застройку. Саманный домик моего дядьки растрясло изумительно точно, я бы сказала, концептуально точно: из него вывалилась наружу одна стена. Целая стена той комнаты, где я спала на топчане, приезжая к бабке на каникулы трамваем.
Помню яркое апрельское утро, слегка курящееся над развалинами повсеместно поднятой пылью. Я проснулась на своём топчане и сижу на нём, как на сцене, свесив босые ноги. Снаружи стоит во дворе моя бабка Рахиль и, уперев руки в бока, толкует с моими приятелями Мишкой и Сёмкой.
– Тёть Рахиля-а-а… – тянут они. – Отпустите Динку скорпионов ловить…
Скорпионы, потревоженные судорогами почвы, действительно полезли из всех саманных щелей, из-под обломков кирпичей и действительно возникли всюду в огромных количествах: Азия… Мы их ловили в банки или бутылки, заливали спиртом, и это считалось противоядием от укусов. Банку с такой начинкой можно было недурно продать и обогатиться: мороженого накупить, надувных шариков, деревянных свистулек. Занятие весьма опасное, что и говорить. Но с каких это пор опасность отпугивала настоящих охотников?
– Я вам дам скорпиёнов! – вопит моя бабка. – Гляньте на этих паразитов! Такое горе кругом, люди остались без стен, без крыши, а у них одни удовольствия в голове!
С возрастом начинаешь за возрастом следить: замечаешь некую цикличность жизни, убийственное обаяние её бестрепетного хода, ровный бег этих валов, наплыв-откат, весну-осень…
Тихий шелест разговоров давно ушедших стариков с годами разгорается в тебе всё ярче, становится всё дороже. И вот сейчас бы ты поговорила, вот сейчас бы расспросила обо всём… Откуда взялась, как проросла в наследниках прабабка-цыганка и что ж это за глупость такая, что, потеряв ценную вещь (кольцо или серьгу, или кошелёк, например, вытащили), ты радуешься хорошему знаку: отпустили, выходит, тебя там, наверху, если взяли деньгами…
А потом ты осознаёшь со слепящей ясностью, что ты и есть просто звено в этой цепочке рода, просто ячейка генов, просто ступень в бесконечность бесконечных переплетений родственных жизней от Евы до… может быть, другой Евы?
И тогда ты мысленно раскидываешь руки, пальцами правой касаясь давно истлевшей руки собственной бабки, а пальцами левой – маленькой юркой ручки собственной внучки, и удовлетворённо понимаешь: ты на месте. Ты там, где, даже и умерев, положено тебе стоять во веки веков.
Бабка
Рассказ
Она звала меня «мамэлэ», и…
Вновь и вновь ворошу память: что бы ещё дополнило благостный образ еврейской бабушки?.. Боюсь, что ничего. Вот уж благости в моём роду днём с огнём не сыскать; в бабке – тем более.
Правда, на давней сохранившейся карточке выражение лица у неё не то что умилённое или смиренное, скорее… постное. Разве что очи не возведены к небесам. Полагаю, придуривалась.
Снята она восемнадцати лет – длинные косы вдоль длинного платья – на фоне каких-то живописных развалин. Нога в узкой туфельке с медной пряжкой попирает обломок скалы, за спиной – витые колонны, мавританские арки, забранное плющом окошко венецианского замка… Фотограф местечка Золотоноша имел возвышенную страсть к искусству и декорации в своей студии расписывал сам.
Дочери Пинхуса Когановского сняты им на карточки в один летний день начала прошлого века (все пятеро в лёгких платьях); и ему потребовалось немало фантазии в рассуждении композиции, дабы расставить их в разных, чрезвычайно изысканных позах. Моя юная бабка извернулась совсем уж неестественным образом: локоть упёрт в приподнятое колено, подбородок в ладонь – очень романтично…
Но что поражает меня до сих пор на той устричного цвета картонке – её нервные руки (узкая кисть, длинные пальцы, безупречно овальная форма ногтей), руки, однажды узнанные мною в портрете Чечилии Галлерани, знаменитой «Даме с горностаем» Леонардо да Винчи, – когда я прогуливалась по музею князей Чарторыжских в Кракове.
Между прочим, в семье невнятно поминали некоего художника, что в юности «снял с неё портрэт». (О эти художники! Всюду, куда ни кинь, – художники в историях моей семьи. Думаю, и на том свете я обречена позировать какому-нибудь тамошнему мазиле.)
Так вот, некий молодой художник был якобы в неё, в мою бабку Рахиль, влюблён смертельно. Туманный шлейф незадачливой юношеской любви рассеивается в отсутствии деталей. Художник куда-то делся. «А портрет? Где же портрет?» – задаю я маме идиотский вопрос и, спохватившись, умолкаю. Какой там портрет…
Из пяти сестёр Когановских Рахиль была самой артистичной. Во-первых, она пела. Во-вторых…
Нет, надо бы не так.
Не удаётся мне отринуть вечную иронию по отношению к собственной родне и сосредоточиться на образе! А образ того стоит: высокая, гибкая, с алебастровой кожей, глаза зелёные, смешливые, – бабка всегда привлекала к себе внимание. «На неё оборачивались, – вспоминает мама. – Когда мы появлялись на пляже, головы всех мужчин сдувало в её сторону, как флюгера под ветром».
В детстве к этому свидетельству я относилась недоверчиво: разве тогда были пляжи? Где – в местечке Золотоноша? Были-были, отвечают фотографии, письма, а также мерцающие кадры старых кинолент. В фильмах времён бабкиной молодости все купальщики, известно, выглядят уморительно! Я представляла свою бабку в полосатом купальном трико эпохи Чарли Чаплина, приседающей на берегу в энергичной физзарядке… – и дико хохотала.
Словом, бабка была неотразима. Во-первых, она пела. Да: пела в застолье. И не просто пела. Она «спивала украиньски песни божественным голосом». Соседи и друзья сбегались послушать, как Рахиль выводит грудным своим контральто заливистые кренделя. Вот это мамино «спивала» в моём детском воображении воплотилось в фольклорную картину: молодая бабка, в украинском кокошнике с лентами, упоённо закинув голову, так что горло трепещет, как у нашей жёлтенькой канарейки, – спивает: впивает, пьёт нежные переливчатые песни над праздничным столом: «Ничь яка мисячна, зоряна, ясная… Выдно, хочь голкы збырай…»
Ну, и так далее…
И всё же не песня