Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остановился перед зеркалом: лицо его ожесточилось, появились язвительная ухмылка и две глубокие морщины возле рта — не осталось и следа от весельчака, который покорил когда-то Петра Великого. Ямка на подбородке длинного лица углубилась, волосы топорщились, и всем своим обликом напоминал он старого льва.
Было о чём подумать всемогущему властелину! То возвращался мыслью он к Петру Великому — как тяжко тот умирал, как мучила его мысль о том, что все начинания его придут в забвение…
И, конечно, терзался собственной судьбой. Зашаталась под ногами у светлейшего земля… Он ли не воспитывал Петрова внука, он ли не держал его в строгости, как приказывал Пётр? Денег лишних — ни-ни, играми тешиться много не давал, об здоровье его заботился более, чем об собственном сыне, в ненастье на прогулку не выпускал.
Помня заветы Петра, хотел вести Россию по европейскому пути — наши-то ещё и без ножей-вилок за столом обходятся, а как упрямствуют!
Меншиков шагал по кабинету, заложив за спину сильные, цепкие руки. Хмурил брови, мягко вышагивая в татарских сапогах. Не было слышно шагов его за закрытой дверью, а походка напоминала поступь зверя, почуявшего опасность…
Вот он остановился возле шандала, загадал: ежели одним дыхом погасит все свечи — быть добру, выдаст дочь за императора, станет властелином ежели нет, то… Остановился поодаль, набрал воздуху, дунул, но… то ли слишком велико расстояние, то ли волнение овладело — погасли только две свечи.
Меншиков обернулся вкруг себя, словно ища виновника этакого казуса и стыдясь за себя. Затем рванул колокольчик, дёрнул штору, она неожиданно оборвалась, обрушилась — и вельможный князь выругался…
Пётр II и в самом деле становился нетерпимым — то горяч и вспыльчив, то ревнив и мрачен. Он понимал, что большинство знатных невзлюбили Меншикова, называют его выскочкой, что это злобит Долгоруких.
А тут случилось ещё одно непредвиденное событие, но весьма значительное… Как пишет генерал Манштейн, Меншиков допустил большую ошибку. Двор уже переехал в Петергоф, а он, воспользовавшись небольшой болезнью, остался в своём имении:
«…Он поехал в Ораниенбаум, загородный дворец свой, в восьми верстах от Петергофа. У него тут строилась церковь, которую он хотел освятить. На эту церемонию приглашены были император и весь двор. Но как врагам Меншикова недаром грозила месть его в случае примирения его с государем, то они научили последнего отказаться от приглашения под предлогом нездоровья, что он и сделал».
Как унижался светлейший, встретив царя! Как умолял его забыть про худое, вспомнить про великого деда, у которого Александр Данилович был фаворитом!
Но у Петра II ещё не остыла обида за те червонцы для сестры. Тут оказалось, что портреты своих родственников Меншиков велел занести в царский альбом. Когда же император, полный добрых порывов, заговорил о бабушке своей Лопухиной, что он желал бы пригласить её в Петербург, Меншиков возразил. Возможно, светлейший думал о заветах своего минхерца, об опасности возвращения к прежним российским порядкам… Тут Пётр II потребовал, чтобы обсудили сие на Верховном совете. Совет поддержал императора, и Меншиков принуждён был согласиться, но — было уже поздно!.. Карта князя была бита, крах, который предчувствовала Дарья, случился!
Наконец юный царь показал характер: он просто бежал из дворца светлейшего, а в Верховном совете сказал такую речь, которая разрывала все отношения с Меншиковым:
«Понеже Мы, Всемилостивейший император, намерение взяли от сего времени сами на Верховном тайном совете присутствовать и всем указам отправленными быть за подписанием собственной руки нашей и Верховного тайного совета… того ради повелели, дабы никакие указы и письма, о коих бы делах отныне не были, которые от князя Меншикова… не слушать и по оным отнюдь не исполнять, под опасением нашего гнева… О сём публиковать всенародно во всём государстве и в войсках…»
Так повторилась ветхозаветная история о молодом Давиде и о Голиафе, великом силаче филистимлян. Давид положил в пращу камень и бросил в Голиафа, сразив великана ударом в лоб.
На другой день около полудня приехал генерал Салтыков с приказанием взять из дома Меншикова царскую мебель и перенести в Летний дворец…
…В сентябре 1727 года во дворце раздался грохот, словно явилась рота солдат. Дарья выбежала, всплеснула руками, говорит: мол, князь хворый, но фельдъегерь подаёт бумагу с печатью.
Данилыч слышит, однако не выходит из комнаты.
Через полчаса Дарья решается заглянуть, и ей предстаёт странная картина: Меншиков не лежит с хворями, а стоит возле шкафа и держит сундучок со своими орденами и медалями.
— Батюшки! Да что хоть с тобой?
Он невозмутимо:
— Складываю ордена и награды, которые мне великий Пётр дарил. Знаю, что скоро придут за мной и вышлют…
…И вот уже меншиковская кавалькада выезжает с Васильевского острова. Возглавляет её четверня белых коней и карета, в которой сидит светлейший. Он отправляется в изгнание, однако, горделиво поглядывая кругом и улыбаясь, кланяется всем… На нём дорогой кафтан, меховая шапка с красным околышем, парик…
Александр Данилович был уверен, что едет в своё рязанское имение Раненбург. Не зная ещё, что столь простой ссылкой не кончится задуманное против него дело… В толпе стояли и Наташа Шереметева и её подруга Варя Черкасская, они отыскивали глазами бедную Марью Меншикову.
— Не дай Бог никому такого, — шептала Наталья, и в сердце её кольнуло от дурного предзнаменования.
Неподалёку из окна наблюдала опальное шествие Катерина Долгорукая. Глядела она зорко, не без злорадства: был ты безродный, Данилыч, безродным и станешь, не знаешь, что место возле трона следует занимать старинным династиям, а ты…
Политика политикой, но амуры амурами, и Катерина крикнула служанке: «Одеваться! Быстро!»
Она спешила на свидание к Миллюзимо. Ах, какой это любезник, какой кавалер! Ухаживает, ручки целует, цветы подносит — не то что наши олухи стоеросовые!
Перед отъездом Марье Меншиковой принесли записку от любезного её сердцу человека. Чувствительная сердцем, она вздрогнула: случилось что-то неладное? Молодой император сам отказался от неё, уж не о том ли записка Фёдора Долгорукого?
Нет, князь верен ей, а писал лишь о том, что надо увидеться, что едет он далеко, по морскому делу. Как сие не ко времени! — ведь судьба семейства Меншиковых на тонкой нитке.
Принарядившись, Марья поглядела в зеркальце: головка как ромашка, личико бледное — понравится ли Фёдору? Влюблённые встретились, но не было у них времени ни для вопросов, ни для уверений. Руки крепкие, лицо загорелое, губы… И сладко, и совестно, и страшно — дух захватило. Он не выпускал её из рук. Времени было мало, оно ушло на поцелуи, а для слов остались только последние минуты: «Люба моя, светик мой! Марьюшка дорогая! Знаешь ли ты, что прощаемся мы с тобой надолго? Меня отправляют далеко-далеко». — «Я тоже еду, а куда — не знаю». — «Не тужи! Всё едино, я найду тебя, люба моя!»