Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И заключение, и программа действий были приняты без возражений. Даже Мэлинсон согласился. Они перенесли пилота в кабину и пристроили в проходе между креслами, так что он мог лежать, вытянувшись в полный рост. Внутри не было теплее, чем снаружи, но тут их не доставал разбушевавшийся ветер. Вскоре именно ветер стал их главной заботой, важнейшим испытанием в ту печальную ночь. Необычный это был ветер. Не просто сильный или холодный. Это было некое разгулявшееся сумасшествие. Хозяин, шагающий по своим владениям. Он раскачивал тяжелую машину, злобно сотрясал ее, а когда Конвэй выглядывал в окно, ему казалось, будто ветер выдувает искры света из звезд.
Летчик лежал без движения, а Конвэй в темноте и тесноте, чиркая спичками, пытался как мог обследовать его. Немногого он добился.
— Сердце у него сдает, — сказал он в конце концов, и тогда мисс Бринклоу, порывшись у себя в сумочке, удивила всех.
— Не знаю, поможет ли это бедняге, — снисходительно предложила она. — Сама я и капли в рот не возьму, но всегда ношу это с собой — вдруг будет несчастный случай. А ведь сейчас как раз такой случай, не так ли?
— Я бы сказал: не сейчас, а уже позади, — хмуро отозвался Конвэй. Он раскупорил бутылку, понюхал и влил немного бренди в рот летчику. — То, что ему требуется. Спасибо.
Через некоторое время едва заметно дрогнули ресницы летчика. И тут вдруг Мэлинсон впал в истерику.
— Нет, это невозможно! — кричал он, сотрясаясь в диком хохоте. — Мы просто куча законченных идиотов, зажигающих спички над трупом… А он к тому же совсем не красавец. Глядите. Китаёза, я думаю, если вообще хоть кто-нибудь.
— Возможно, — сказал Конвэй ровным и несколько суровым тоном. — Но он еще не труп. Если повезет, мы сможем привести его в чувство.
— Повезет? Тогда это ему повезет, а не нам.
— Не загадывай. И во всяком случае, пока что помолчи.
В Мэлинсоне еще достаточно оставалось от школьника, чтобы послушаться строгого приказания старшего, хотя он, судя по всему, плохо владел собой. Конвэй жалел его, но гораздо больше заботило его состояние пилота, единственного здесь человека, способного как-то объяснить постигшую их судьбу. Конвэй не имел желания продолжать умозрительные рассуждения на эту тему; хватало уже того, что было высказано во время полета. В мысли его, кроме привычной любознательности, вкралось теперь неуютное сознание, что их положение изменилось, и вместо щекочущего чувства опасности надвигалась угроза действительно тяжкого испытания с катастрофическим исходом.
Всю эту бессонную штормовую ночь он старался осознать истинное положение вещей — для себя, а не для того, чтобы подать его в нужном виде своим спутникам. Он догадывался, что залетели они гораздо дальше западных отрогов Гималаев, куда-то в сторону менее известных вершин Куньлуня. Значит, сейчас они должны находиться в пустынной и самой негостеприимной части земной поверхности, на Тибетском плато, в обширной, необитаемой и в основном неведомой науке высокогорной местности с продуваемыми ветрами долинами, из которых ближайшая к уровню моря лежит на высоте двух миль. Да, они были в этой заброшенной стране, приговоренные ко всем тяготам безлюдья, в условиях худших, чем на большинстве необитаемых островов.
И вдруг, словно в угоду его любознательности и пытаясь еще больше поразить ее, картина вокруг стала меняться, и эти перемены были довольно тревожными. Луна, которая, как он считал, пряталась за облаком, показалась из-за края мрачной громады и еще до того, как выкатилась полностью, осветила лежавшее впереди пространство. Конвэй смог разглядеть очертания растянувшейся вдаль долины с низкими, пологими, грустного вида холмами по обе стороны. Угольно-черными волнами они бежали по синему ночному небу. Но взгляд его невольно устремился вперед, туда, где залитая лунным светом, в великолепном сиянии как бы парила над невидимой бездной гора, которую он сразу посчитал самой красивой горой в мире. Это был почти совершенный снежный конус, очерченный простыми, будто детской рукой нарисованными линиями, не позволявшими оценить ни высоту горы, ни расстояние до нее. Она так сверкала и выглядела настолько совершенной, что на какое-то мгновение он усомнился, не привиделась ли она ему. Но на его глазах видение обрело жизнь: крошечный вихрь взметнулся на краю пирамиды и тут же последовал едва слышный шорох скользнувшей вниз лавины.
Он чуть было не поддался желанию разбудить других, чтобы и они могли полюбоваться красотами пейзажа, но, поразмыслив, решил, что успокоительного действия это иметь не будет. Здравый смысл подсказывал, что самый вид этой девственной роскоши мог обострить ощущение одиночества и опасности.
С большой вероятностью можно было предполагать, что от ближайшего поселения их отделяли сотни миль. И у них не было ни еды, ни оружия, кроме единственного револьвера. Самолет поврежден, а баки его почти пусты, кроме того, никто из них все равно не знал, как поднять его в воздух. У них не оказалось никакой одежды, способной защитить от страшного холода и жестокого ветра; тут не помогли бы ни шоферская куртка Мэлинсона, ни его собственное долгополое пальто, и даже мисс Бринклоу, закутанная и утепленная, словно она собралась в полярную экспедицию («Вот потеха-то!» — подумал он, увидев ее впервые), даже она оказалась бы в трудном положении. На всех, кроме него, действовало также пребывание на высоте. Барнард тоже впал в уныние. Мэлинсон бурчал что-то себе под нос; ясно было, что с ним произойдет, если эти тяготы затянутся надолго.
При столь печальном раскладе Конвэй не смог удержаться от восхищенного взгляда в сторону мисс Бринклоу. Необычная особа, думал он о ней. Да и могла ли быть обыкновенной женщина, которая учила афганцев распевать псалмы! Но после всех пережитых опасностей она все-таки оставалась на редкость обыкновенной, и он был глубоко признателен ей за это.
— Надеюсь, вы не очень страдаете? — сказал он, поймав ее взгляд.
— Солдатам во время войны приходилось переносить гораздо худшее, — ответила она.
Конвэю такое сравнение показалось неосновательным. Сам он, правду сказать, не провел в окопах ни одной подобной ночи — такой же отвратительной во всех отношениях. Хотя, несомненно, схожие испытания выпадали на долю многих других.
Все свое внимание он направил теперь на пилота. Тот уже достаточно ровно дышал и иногда шевелился. Мэлинсон, вероятно, не ошибся, решив, что он китаец. Его нос и скулы имели типичные монголоидные черты, не помешавшие ему, впрочем, успешно выступить в роли лейтенанта британских ВВС. Мэлинсон назвал его уродом, но Конвэю, долго прожившему в Китае, его внешность показалась обычной, хотя сейчас, при свете спички, его желтоватая кожа и разинутый рот выглядели не очень-то привлекательно.
Ночь еле тянулась, словно каждая минута была плотной и тяжелой, так что ее приходилось проталкивать, высвобождая место для следующей. Постепенно поблек и исчез лунный свет, а вместе с ним и призрак далекой горы. И потом до рассвета все сильнее и сильнее наваливалось тройное несчастье — темнота, холод и ветер.
Под утро ветер стих как по команде и позволил миру погрузиться в желанный покой. Впереди снова появился бледный треугольник горы; сначала она была серой, потом серебристой и, наконец, розовой, когда ее вершины коснулись первые лучи солнца. Мрак покидал долину, и она обретала очертания. Видны уже были мелкие камни на земле и возвышавшиеся тут и там валуны покрупнее. Неприветливо все это смотрелось, но у Конвэя постепенно возникало впечатление отточенности пейзажа, лишенного романтической привлекательности, но зато четко выверенного. Белая пирамида вдали, подобно евклидовой теореме, вынуждала бесстрастно согласиться с нею. И когда солнце взошло и выкатилось в глубокую синеву неба, Конвэй опять почувствовал себя почти совершенно спокойным.