Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме меня, на улице были и другие велосипедисты, которые как раз сидели на ступеньках и отдыхали. Но это, без сомнения, были подлинные, первосортные велосипедисты, и одеты они были так, как и положено велосипедистам: шлемы, шорты в обтяжку и так далее. Я не собиралась садиться при них на велосипед, а то бы им пришлось обсуждать, какая это глупость — ездить на велосипеде в длинном красном платье, поэтому я просто шла, держа голову неестественно прямо и как бы, напротив, предъявляя им свои эффектные серебряные туфли. На деле от этих серебряных туфель у меня уже начинала болеть спина, и это меня беспокоило, потому что я боялась, что это усугубит мою хромоту, чего я не могла допустить даже во имя туфель.
Я приняла решение держать голову прямо и не глазеть по сторонам вплоть до самого вокзала, чтобы не видеть никаких причудливых туфель, или магазинов с чулками, или боа из перьев, или пирожных. Ничто не вынудит меня уклониться от выполнения задуманного. Я всматривалась в плывущий мне навстречу поток лиц. Ни одно из них не пробуждало во мне желания ни петь от счастья, ни плакать, но почему-то в глубине души я верила, что если бесконечный и разнообразный людской поток продолжит течь мне навстречу, то однажды наступит день, когда я увижу одно-единственное, особенное лицо — такое лицо, которое заставит меня испытать пронзительное чувство.
Когда мне надоело смотреть на лица, я переключилась на обувь, но самым интересным оказалось проверять, кто во что обут, отслеживать соотношение человека и его обуви. Встревоженная толстушка в синей мини-юбке в цветочек, похожие на манную кашу рыхлые ноги засунуты в высокие ботинки. Строгого вида юноша в брюках из марлевки, практичных сандалиях и с плохо застегнутым, болтающимся на ходу кожаном ремнем. Усталая пожилая женщина, держащаяся за поясницу, с волосами сухими, как увядшая трава, с тяжелой шаркающей походкой, в светло-голубых носочках и кедах без шнурков.
Я думала о той девушке из обувного магазина, о Деборе. Она была, наверное, всего на пару лет старше меня, но нарочно старалась выглядеть старше. Старше не в том смысле, когда уже появляются морщины, а в том, когда уже ходят с модными дамскими сумочками. Она была такой, какой мечтала стать Люси. У Люси в комнате даже был туалетный столик, а перед ним стоял плюшевый пуфик в форме гриба. Именно на этом столике лежала ее розовая щетка для волос фирмы «Мейсон и Пеарсон», в ожидании того утреннего мгновения, когда в комнату приходила мама Люси, чтобы причесать ее, заплести ей косы и украсить их резиночками и заколочками. Однажды, когда я у них заночевала, мама Люси хотела причесать и меня тоже, но я сильно смутилась, потому что боялась, что мои волосы окажутся слишком спутанными, и потому что они были какого-то коричневого ослиного цвета, а вовсе не молочно-белого, как хотелось бы. Честно говоря, пока Люси мне не сказала, я и понятия не имела, что щетка «Мейсон и Пеарсон» — это нечто особенное. И я даже представить себе не могла, как это моя мама вдруг стала бы причесывать меня по утрам. По утрам мама обычно спала. А мама Люси приготовила нам ланч и упаковала все в специальную коробочку Я в тот день была страшно горда тем, что у меня был с собой настоящий ланч. Обычно я попрошайничала у толстой Бетти Эдмундс, которая вечно сидела на диете и время от времени раздавала свои бутерброды с ореховым маслом. Вернувшись домой, я рассказала Эдди про настоящий ланч. Еще я сказала, что собираюсь попросить на день рождения щетку для волос «Мейсон и Пеарсон», а Эдди только фыркнул. Он сказал, что просить такой подарок — настоящая дурость.
— Ты ведь даже не причесываешься, Манон. А чего бы тебе велосипед не попросить? Ведь он тебе и вправду нужен.
— Жди больше. Так они и купят мне велосипед.
— Что да, то да, но попросить можно. А там — как пойдет, — заключил Эдди.
Я не получила ни того, ни другого. Мне подарили книгу о лошади по кличке Национальный Бархат.
* * *
После того как я побывала в комнате Люси Брикстон, я стала фантазировать, что у меня есть своя собственная комната. В искусстве пофантазировать мне не было равных, возможно, потому, что у меня было более чем живое воображение, но и с таким воображением очень трудно сделать вид перед самой собой, что в нашей комнате есть хоть какая-то элегантность. Мы с Эдди жили в одной комнате, которую и комнатой-то было трудно назвать. Раньше это была просто веранда, но теперь у нее были и стены, и окно с видом на загон для лошадей. Однако видно из окна было плохо, потому что прямо напротив него росло старое дерево мелалеука. В комнате был скошенный деревянный потолок темного цвета, а внизу не хватало одной из обшивочных досок, так что в том месте, где стена смыкалась с полом, зияла большая щель. Через эту щель можно было увидеть землю под домом, что кажется очень романтичным в шесть лет и несколько убогим в семнадцать. На полу лежал линолеум, под которым скрывались старые газеты. Иногда Эдди перед сном зачитывал их вслух. У нас была двухэтажная кровать. Я спала внизу и любила иногда помучить Эдди, пихая ногами его матрац и превращая его в холмы, вздымающиеся между досками, на которых он лежал. Еще там был громоздкий, трещавший по всем швам и словно разинувший рот комод, книжная полка желтого цвета, проигрыватель, когда-то принадлежавший Айви и Бенджамину, и пять пластинок, подаренных нам на дни рождения. Все это не имело ничего общего с комнатой Люси, белой, выдержанной в одном стиле и какой-то цельнокроеной. У нее в комнате было аж две кровати, хотя жила там одна Люси, но самым замечательным было то, что там было всегда тепло. В полу были проделаны вентиляционные отверстия, через которые подавался теплый воздух, и в ее комнате можно было преспокойно сидеть в одной ночнушке. Эдди свернул одеяло и заткнул им щель в полу нашей комнаты, чтобы победить сквозняк, но это не очень-то помогло. Иногда мы спали в шапках.
Папа уходил на работу очень рано, когда мы еще спали. Он заходил к нам и будил нас, чтобы попрощаться.
— Пап, ну что, тебе обязательно надо нас будить? — стонал Эдди.
— А как еще я могу сказать вам «до свидания»? — говорил он.
Он целовал нас и уходил. Так было каждый день, и, когда он уходил, Эдди начинал ворчать, а я не жаловалась. Мне нравилось, что меня будит папа. Мне нравилось, что меня будят именно так, как это делает он. Эдди говорил, что я сущий младенец.
— Все равно, зачем говорить ему «до свидания», если ты снова его увидишь, когда он вернется домой? — недоумевал Эдди.
— Не знаю, — ответила я. — Просто приятно говорить «до свидания».
Во всем этом были надежность и постоянство. Я знала, что это произойдет, и это действительно происходило, и мне это нравилось. Это было как дважды два четыре.
— Ты прямо какой-то бессердечный, Эдди, — сказала я, но он уже снова заснул. Эдди не нуждался в опоре на что-нибудь прочное, как нуждалась в этом я. Он был более нормальным. Начать с того, что он даже не хромал.
* * *
Иногда в том, что я начала хромать, я винила самого Эдди, или же автобусную остановку, иди даже ту старуху с остановки. Я не пришла к окончательному заключению, кто же из них был по-настоящему в этом повинен, мне было легче переводить ответственность с одного на другого и никогда толком не знать, на кого же следует сердиться больше всего. Обычно я останавливала свой выбор на старухе, которая в чистом виде продемонстрировала типичное отношение ко мне Филомены. И, поскольку я ее больше никогда не встречала, я могла вести с ней воображаемые яростные диалоги.