Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, как бы решившись, девушки ступают в пруд, вода поднимается вдоль их ног, охватывает бедра; девушки приседают, держа головы с высокими прическами прямо, и вода смыкается над их как будто нарисованными плечами. Ну а затем они выпрямляются, подставляя мокрые тела солнцу и взглядам своего господина, – девушки начинают распускать друг дружке волосы.
Вынутые из волос заколки, изогнувшись, передают они второй служанке, присевшей на нижней ступеньке, – и та протягивает за своей принимающей заколку рукой гибкое тело, спеленутое светло-зеленым узким платьем со стоячим, золотой нитью шитым воротничком. Как тонкие ароматы чая, вдыхает господин жесты этого сложного танца. У всех трех девушек кукольные, на маски похожие, но сейчас мокрые с обнаженной кожей лица, облепленные волосами, и господин знает, что лица эти для него практически вечны – никогда в его дворце не убудет количество вот таких красавиц.
Господин непроизвольно отводит взгляд, погружая его в бархатистую тьму крыльев трех огромных махаонов, распластавшихся на мокрых следах, что оставили девушки на камне.
С тихим жестким стрекотом, перемалывая солнце прозрачными крыльями, стрекоза пронеслась и зависла над тонкой стрелкой прудовой осоки, совсем близко. И села, качнувшись вместе с растением
Огромные, в поллица, изумрудные глаза стрекозы полыхнули вдруг для господина рыжим свечением других глаз, утонувших в набрякших веках, – глаз Повелителя Поднебесной, отдающего Министру Двора приказание о дальнейшей судьбе любимой своей наложницы, самой прекрасной женщины Поднебесной, слава о которой дошла и до Страны Утренней Прохлады. Отправляясь к северному соседу, готовясь увидеть чудеса его страны, господин, конечно, надеялся увидеть и это чудо.
И он увидел. Он увидел ее стоящей перед Императором, склонивши голову и опустив плечи, выслушивающей слова его, свидетельствующие о безграничной милости Повелителя: ей дарована жизнь! Ее не бросят в яму к медведице, которая полчаса назад раздирала на ее глазах поначалу дергавшийся и тонким – человеческим еще – голосом кричавший ком живой плоти, который вчера еще был телом прекрасного неутомимого мужчины, как будто специально созданного для бесконечно сладостных ночей ее в отсутствие Повелителя. Нет, в отличие от пылкого возлюбленного, ей дарована жизнь. Только вместо прекрасных рук, вместо нежных ног, оплетавших по ночам тело Повелителя, оставят ей короткие култышки. Остригут наголо тяжелые волосы, выколют глаза, вырвут язык, проткнут барабанные перепонки, и остаток дней своих быть ей навозным червем в отхожем месте.
Так говорил Император – Министру Двора, и тот согласно кивал, боясь поднять глаза, а он, гость в Поднебесной, глаз своих не успел убрать и на мгновение поймал изуродованный болью и яростью взгляд великого соседа. Господин уверен, что прирученный долгой жизнью взгляд его не мог обнаружить брезгливой жалости к этому старику. Почти уверен.
Разумеется, я понимал, что отделенный от меня четырьмя столетиями автор писал, может быть, и не про то, что вычитывал у него я. Тем более что текст его я читал вперемежку с подробными комментариями переводчика и научного редактора. Но какое мне дело до того, «чего хотел автор»? Пока этот текст читаю я, он мой.
Поезд по-прежнему стоит, я делаю перекур.
В тамбуре темно, там холодный и неправдоподобно чистый, по-морозному колкий воздух. Стекол в дверцах нет, я провожу пальцем по краю железной рамы снаружи – за окном действительно идет снег. Глаза привыкают к темноте, и я могу различить черно-белую графику неожиданно близких от меня лиственниц.
Я вдыхаю дух еловой заснеженной ночи с сигаретным дымком, мне не хочется уходить отсюда, но в тамбуре я перестоял, тело задубело от холода, я рефлекторно двинулся в тепло, не отключив по неосторожности обонятельных рецепторов. И распаренный воздух спящего вагона шибанул в ноздри кислым духом разлитого, не высохшего еще на столиках вина, чесночной колбасы, солярки, резины – воздух этот тек по моим щекам как раздавленный плод. Плод перегнивший, почти зловонный.
Вернувшись на свою полку, я открываю книгу, заложенную синей полоской надорванного билетика («ряд 6, место 11» – в Северо-Байкальске попал на дневной киносеанс – в пустом, если не считать обнимавшуюся в заднем ряду парочку, зале смотрел «Зеркало» Тарковского), – господин по-прежнему держит в руке чашку с чаем, девушки плещутся в воде.
Девушек этих он позовет к себе только на следующую ночь. Сегодня им достаточно его, господина, взгляда, под которым они, обнажившись, распускали друг другу волосы. Он позовет их следующей ночью, а под утро, при расставании, подарит привезенный из Поднебесной специально для них длинный, о двух концах ночной гриб из полированного дерева с волнистой поверхностью. Сейчас же ему достаточно вида девичьих плеч, по которым стекают тяжелые черные волосы, вида тонких, но неожиданно сильных по ночам рук. Нефритовый Жезл его в покое. Другое волнение гонит кровь и затрудняет дыхание – сейчас он махаон, который лижет мокрые следы, оставленные девушками на камне. Сейчас он – стрекоза с неподвижным хищным взглядом; бамбук, освобожденно шевелящий на ветру узкими листьями. Сейчас он – черный желудь созревающего семени лотоса в коробочке, окруженной белыми лепестками. И потому он молит: «Остановись, Мгновенье! Притормози! Для меня ты слишком огромно. Непомерно, непосильно! Дай еще немного времени собраться с силами».
За спиной у господина павильон, в котором заснул он только под утро (прохладное, с плотным молочным туманом, укрывшим деревья и кусты); заснул, как в юности, прижавшись к горячему узкому телу той, которая, уже на следующий день после его возвращения, сумела передать для него, сидевшего на Государственном Совете, письмо. Не отрывая слуха от очередного доклада, он разворачивает розовый лист:
Сдвинув штору, я увидела господина,
Вступившего под защиту Дракона и Тигра.
Взгляд его так же медленен,
как длинна дорога за его спиной.
Позволено ли будет
вернуть господина в его дом?
И он вдруг протягивает руку, берет лист бумаги у сидящего рядом писца – и писец, никак не выказывая своего изумления, ставит перед ним свеженаполненную тушечницу и вкладывает в его поднятые пальцы кисть. А господин, как если бы он вдруг снова стал молодым придворным, быстро набрасывает иероглифы:
Луна над дальним павильоном
меж листьев лотоса ляжет в пруду.
Сверчок до утра не умолкнет.
И смотрит, как впитывается в бумагу, как матовой становится тушь, а потом сворачивает лист и отдает слуге.
Дорога его действительно была длинной, дорога была бесконечной, с таким же бесконечным небом и неподвижной степью. Дважды появлялось на горизонте комариное марево всадников, заставлявшее отряды его охраны выстраиваться в военный порядок, и дважды разбег тех всадников сбивался на полдороге, и рассыпались, и исчезали они, как степной мираж, под так и не успевшим разогреться взглядом господина. Но и когда кончились степи и глаз господина мог бы порадоваться волнистым линиям гор и блеску горных ручьев, небо над ним оставалось таким же неподвижным. Таким же величественным. И уже невозможно было спрятаться за государственные заботы от Великого Равнодушия Мира. От бесстрашия крохотной козявки, ползущей по Его Руке, от ветки, хлестнувшей по Его Лицу. От бормочущей что-то свое воды, которой дела нет до величия господина, плеснувшего ее на свое лицо, – пролившись сквозь его пальцы, она мчится в бурлящем потоке дальше, знать не зная и знать не желая о чести, дарованной ей.