Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если вы бывали на кладбище, — сказал Зуттер, то могли прочитать на надгробных плитах: бывший федеральный егерь, бывший учитель или даже: бывшая госпожа полковница.
— Не кокетничайте своим возрастом, вам шестьдесят шесть, — решительно сказала дамочка. — Итак: журналист, на пенсии.
— О пенсии вряд ли может идти речь, — сказал он.
— Вы состоите в больничной кассе.
— Это для меня новость, — удивился Зуттер.
— Членство в больничной кассе обязательно, вы же лечитесь здесь не частным образом, — возразила она.
— Всем этим занималась моя жена, сказал Зуттер. — И обязательными, и частными делами. Я мог бы предъявить свое страховое свидетельство.
— Нам известен его номер, — сказала она. — Кто вас сюда направил?
Зуттер снова удивился.
— Неизвестный стрелок. Меня привезли на «скорой».
— У вас должен быть домашний врач.
— У жены был, гинеколог по фамилии Цвайфель, но они не нашли общего языка.
— Я поговорю об этом с профессором Ниггом.
— Кто это?
— Главный врач, — ответила она так, словно ее уже ничего не могло удивить.
— Вы больше ничему не удивляетесь, — заметил он.
— Я очень многому удивляюсь, — тут же возразила она. Чувствовалось, что ей надоело продолжать разговор в таком духе. — Но вы должны знать: я в подобных проделках не участвую.
Он не решился спросить, а в каких она готова участвовать.
— Не могли бы вы вызвать медсестру, — попросил он. — Меня знобит.
— Звонок у вас над головой.
— Благодарю вас.
— Не стоит благодарности, — сказала она и зашагала на своих высоченных платформах к выходу, словно на ходулях. Ее спина как бы говорила: «Ну и язва же ты. Неудивительно, что в тебя стреляли».
7
Последний отрезок пути, который вел от перевала Юлиер в горную долину, Руфь сидела рядом с Зуттером, широко открыв глаза. Говорил он один — о совершенно ином в этих местах освещении, о том, что в Энгадине отдыхаешь душой, каждый год заново. В пансионате, когда они поздоровались с персоналом и заняли комнату, Руфь выразила желание прилечь, но решительно, почти резко настояла на том, чтобы Зуттер и фройляйн Баццелль выпили по рюмочке за встречу. Пусть он поест и не ждет ее.
До половины одиннадцатого в гостиной было полно народу, потом он остался почти в одиночестве, пил свое «вельтлинское» и изучал надписи на балках перекрытия. Фредерикус или Бартоломеус думали даже о своем отъезде: IBIMUS — IBITIS. Мы уедем, вы уедете. IBITI IBUNT — тут его знания латыни оказалось недостаточно. FESTINA LENTE — поспешай не торопясь. Следующую надпись он не расшифровал: TEMPORA TEMPORE TEMPERA — умеряй время досугом?
Досуга у него хватало, в голове прокручивалась долгая поездка, по желанию Руфи они ехали без остановок. Из-за перепада высот потрескивало в ушах, пульс все убыстрялся — Зуттер раз за разом прикладывался к «вельтлинскому». Когда хозяйка пансионата не была занята, она подсаживалась к Зуттеру, такая же тощая, как и раньше, но ее сердечность казалась более наигранной, чем в прошлые годы. Не вышел ли он на пенсию, спросила она, давненько не читала она его отчетов. Впрочем ей теперь и не до чтения, после операции глаза у нее уже не те, что прежде.
Но видели они еще неплохо, недаром же фройляйн Баццелль не спросила о самочувствии Руфи. Прежде чем пожелать ему спокойной ночи, она принесла журнал регистрации гостей и сказала, что он может еще посидеть в гостиной.
Он листал журнал, отмечал для себя фамилии и профессии гостей, время от времени припоминал физиономии: график, издатель, специалистка по эвритмии, школьный психолог, архитектор, младший воспитатель, логопед, пастор; типичная клиентура пансионата фройляйн Баццелль. Журналистом не записывался никто, даже редактор одного литературного ежемесячника, несколько лет тому назад покончивший с собой. «28.7.60 — 5.9.60 — обе даты говорят сами за себя», — прокомментировал он свое пребывание в пансионате. Тогда он, хотя и с трудом, еще терпел самого себя. Ронер, Руфь и Гигакс, Эмиль — их имена регулярно появлялись в конце сентября, без указания профессии и без комментариев.
Потом, задним числом, Зуттеру показалось странным, что в этот раз он не зарегистрировался в журнале.
Когда около полуночи он вошел в комнату, ему показалось, что Руфь лежит в своей кровати, и он не стал включать свет. Небо за окном затянулось облаками, Руфь задернула занавески, хотя обычно этого не делала. Комнату он знал, как свои пять пальцев, и мог передвигаться вслепую, так как в ней никогда ничего не менялось. Он разделся и ощупью, по не очень устойчивому деревянному полу — или на не совсем твердых ногах — пробрался к своей кровати у задней стены, ошибиться он не мог, она была застлана высоко взбитым пуховым одеялом. Вторая кровать вроде бы тоже была занята. Казалось, одеяло вздымается и опускается в такт дыханию.
Неужели он пропустил бы мимо ушей абсолютную тишину, стоявшую в комнате?
Когда Руфь обнаружили, врач не мог с точностью до часа установить время смерти. Руфь могла уже лежать в воде, когда Зуттер вошел в их вроде бы еще общую комнату. Но как она могла быть так уверена, что он не обнимет ее перед сном, не поправит одеяло, не проведет рукой по лбу?
Скорее всего, она дождалась, когда он уснет. Вероятно, она сначала сняла свою тяжелую шинель с крюка, на который он повесил ее, отпустив попутно какую-то шуточку. Карманный фонарик она включила, лишь когда отошла от пансионата на достаточное расстояние. Пошел дождь. Освещая фонариком мокрые кусты и траву, название которой ей было неизвестно, она искала тропинку к озеру, которую, должно быть, про себя наметила уже заранее. Выбранное ею место было на ближней стороне полуострова, круто поднимавшегося из бухты. По спускавшейся вниз тропе она дошла до скамейки у самой кромки воды; там узкой полосой лежала прибитая к берегу галька.
Здесь они стояли в прошлом году и смотрели на горы за бухтой, солнце уже скрылось за скалами, но еще покрывало тончайшим слоем охры и сирени горную цепь на другой стороне долины. В Энгадине «кривые равнины», как любила называть горы Руфь, действовали на них менее устрашающе, чем Альпы в других местах. Руфь была уверена, что на этом месте она найдет гальку, чтобы нагрузить карманы своей шинели.
Старую армейскую шинель она носила в семидесятые годы. Шинель уже тогда насиловала ее хрупкое тело, но в то время было модным из чувства протеста носить военное обмундирование. Когда она положила шинель в чемодан, он счел это капризом и почти добрым знаком.
Она надела ее на себя, как воин доспехи, когда выходила ночью из пансионата. Под дождем шинель, должно быть, стала еще тяжелее. Прежде чем войти в воду, Руфь наполнила карманы, которых в шинели было немало, галькой, чтобы не выплыть, если ей почти бессознательно захочется оттянуть конец. Собирая в темноте камешки и заполняя ими карманы, она потратила слишком много сил. Она просто не смогла бы поднять набитую камнями тяжеленную шинель и напялить ее на себя. И как только она дошла до воды, не рухнув под ее весом? Сколько усилий пришлось ей приложить только для того, чтобы в конце концов погрузиться в глубину, отгоняя мысли об отступлении.